Владимир Джа Гузман
В лабиринтах Манхэттена

Предисловие. "Иностранец в Нью-Йорке"

I dont take coffee I take tea my dear
I like my toast done on two sides
And you can hear it in my accent when I talk
Im a russian man in New-York

Когда мне было 12 лет, старший на четыре года друг Витя подарил мне книгу советского публициста Георгия Кублицкого "Иностранец в Нью-Йорке". Здесь, помимо описаний центральных мест в Манхэттене, было много черно-белых фотографий: коробка ООН, отель "Тюдор", строящееся здание Pan-Am, вид из гостиничного окна на Эмпайр-Стейт-Билдинг, Бродвей, Уолл Стрит, Пятая Авеню... Я совершал виртуальные туры по улицам уникального города, вновь и вновь вглядывался в контрастные отпечатки чужих впечатлений: лица прохожих, рекламные надписи, модели автомобилей и прочие детали зазеркальной жизни. Попасть тогда в Америку для простого советского человека было совершенно нереально. Эта мысль впервые пришла мне в голову как раз после знакомства с книгой Кублицкого, когда очень захотелось самому поехать за океан и все увидеть собственными глазами. Этому желанию было суждено осуществиться два десятилетия спустя, с началом горбачевской перестройки...

Глава 1. Осень на Бродвее

Нью-йоркский экспресс. Впервые я увидел Нью-Йорк с воздуха, с борта трансконтинентального лайнера авиакомпании "British Airways", заходившего на посадку в аэропорт JFK со стороны Атлантического океана. Точнее, я увидел внизу море огней гигантской аггломерации, раскинувшейся вокруг бесчисленных бухт причудливой формы. Однако, выйти в город мне в тот раз не довелось, поскольку сразу из JFK я улетел в Бостон — к старым прибалтийским друзьям. Но съездить на несколько дней в Нью-Йорк было просто святым делом. Я отправился туда из столицы Массачуссеттса на поезде.

Наш серебристый экспресс несся сквозь красно-желто-изумрудные осенние ландшафты Новой Англии. Я задремал, откинувшись в мягком кресле, и через некоторое время услышал сквозь сон какой-то отдаленный гул, словно музыка сфер. Но это было не столько пение ангелов, сколько тревожное и манящее одновременно завывание сирен. От этого воя я стал постепенно просыпаться, но когда окончательно пришел в себя, этот он совершенно пропал , и я понял, что все мне просто пригрезилось. Взглянул на часы. До прибытия в пункт назначения оставалось около часа. Однако через несколько минут я вновь, уже более внятно почувствовал некий инфразвуковой фон. Именно почувствовал, буквально — животом, а потом в ушах вновь зазвучали сирены: тонко-тонко, на частотах, близких к ультразвуковому порогу. Что за чертовщина? Вроде бы, травы не курил, кислоты не принимал...

Я выглянул в окно и увидел, как далеко на горизонте, за холмистой зеленью, пересекаемой серыми хайвэйными лентами, в бледно-розовой предзакатной ауре встают очертания нью-йоркского скайлайна . Именно город, подобный гигантскому органу, где каменные башни — вместо труб, и фонил, вероятно, в моем экстрасенсорном сознании галлюцинаторными модуляциями: а-а-а-э-э-э-и-и-и-о-о-о-у-у-у... Железнодорожное полотно ушло вправо, видение скрылось за серебристым корпусом выгнувшегося, подобно гигантской рептилии, состава. "У-у-у!" — прогудел змий, загасив музыку сфер банальным ревом электросигнала. Идиллический пейзаж Новой Англии, тем временем, все больше обретал вид индустриального советского Приуралья: ржавое железо, полуразвалившиеся бетонные коробки, паутины мрачных труб, мусорные кучи и смятые тачки... Е-э-э!

Америка, вообще, многими своими чертами напоминала мне Советский Союз. Все вокруг кажется очень большим, масштабным, вместе с тем — не столь рафинированным, как в Европе. Много земли, много людей, много машин, вообще — много материи. Грязь и неухоженность — в порядке вещей. Не везде, разумеется, а в общественном секторе, по меньшей мере. Это в порядке общих замечаний.

Тем временем состав стал резко разворачиваться, и на горизонте нарисовалась колоссальная стена темно-розового цвета. Это были плотно прилегавшие друг к другу небоскребы Манхэттена, освещаемые закатным солнцем, мягкий свет которого разбивался о стеклянную поверхность бесчисленных окон на мириады искрящихся частичек отраженного сияния. Пока я доставал фотоаппарат, змий нырнул в подземный тоннель и в вагоне стало совершенно темно. Впрочем, народ даже не успел испугаться, как включились внутреннее освещение, а голос динамика произнес хриплым басом, чтобы поезд прибывает в Нью-Йорк-Сити. Машинист постепенно сбрасывал ход, и вот состав уже мягко катится вдоль тускло освещенного перрона с клаустрофобически низким потолком. Стоп-машина. Приехали. Народ потянулся к выходу. Я — за всеми.

Пенсильванский вокзал. Прежде всего нужно было соритентироваться в целом, чтобы уже потом ориентироваться в частностях. Еще совершенно ничего не понимая, я двинул вместе со всей массой по эскалатору наверх и оказался в огромном зале следующего уровня, при этом, как тут же выяснилось — далеко не последнего. Здание вокзала — словно гигантская многоярусная коробка, и на каком из этажей находится реальный выход в город — сразу не сообразишь. Пробую читать указатели — тщетно! Ничего не понятно, какой там level, какой exit... Yeah, man!.. Пытаюсь спросить народ. Какой там! Никто ни во что не врубается, смотрят ошалело. Ищу человека в униформе:

— Сэр, как отсюда выйти?
— Куда выйти, в туалет?
— Нет, вообще выйти!

Ну, если вообще, то это будет другой уровень, а там — туда-то и туда-то. Ладно, хотя бы с уровнями разобрались. Теперь нужно разобраться с направлениями. Зал, в центре (а может, и не в центре, потому что физических границ этого пространства вообще не видно) которого я оказался, был настолько огромен, что вполне был сравним с лучшими достижениями советского зодчества, и изначально представлял собой гипертрофированную копию римских терм Каракаллы. Я пошел, буквально, наугад, протискиваясь между (вот уж, действительно — Вавилон!) красочной толпой просто врепед. Ага, вот и спасительный просвет выхода! Еще чуть-чуть — и я оказываюь на огромной площади, уставленной небоскребами и гудящей совершенно чудовищным траффиком. Кто, откуда и куда едет, кто куда идет — совершенно непонятно, а главное, непонятно, куда же теперь мне?

По логике вещей, я должен позвонить Алексу и сообщить, что приехал, а потом отправиться к нему на Юнион-Сквер — площадь где-то в центре Манхэттена. Тут я замечаю одиноко скучающего у выхода из здания вокзала полицейского — черного в черном — и, пытаясь перекричать уличный шум, делаю попытку выяснить у копа, как далеко отсюда до Юнион-Сквера и в какую сторону идти. Тот, в свою очередь, объясняет мне, как найти на вокзале киоск прессы, чтобы купить там план города. Иначе — все равно заблужусь. Я ныряю назад в холл, нахожу киоск, покупаю туристическую карту Нью-Йорка. Потом снова выхожу наружу, опять подхожу к тому же самому полицейскому:

— Сэр, вы могли бы показать мне на этой схеме, где мы сейчас находимся? — спрашиваю я его.

Тот долго крутит карту вверх-вниз, туда-сюда, потом говорит, что не может разглядеть: слишком мелкий шрифт. К тому же, уже темнеет... Небо над городом превратилось из розового в малиновое, вдоль фасадов резбегающихся от площади во все стороны стритов и авеню заплясали неоновые вывески. Что же делать? Тут мне в голову приходит спасительная мысль: я вспоминаю книгу Кублицкого, где подробно описывается центральная артерия Манхэттена — Бродвей. Как хорошо выучивший урок школьник, вспоминаю, что эта магистраль тянется от южной оконечности острова на север, к Таймс Скверу — главной площади города. Ладно, думаю, доберусь до Бродвея, пройдусь немного, зайду куда-нибудь поесть, а уже потом позвоню Алексу.

— Сэр, а вы не подскажете, как добраться отсюда до Бродвея?

Полицейский объясняет, что мне нужно снова спуститься на нижний уровень, войти в сабвей и спросить у кассира карту подземки. Там все обозначено.

— А мы-то сейчас где находимся, как называется это место?

Коп поглядел на меня с легком подозрением, но арестовывать не стал. Видимо, таких как я тут полно...

— Пен-Стейшн.

Я спустился в метро, взял карту (благо, ее дают бесплатно) и долго искал на ней этот самый "стейшн". Благо, кассир подсказал. В принципе, разобраться в нью-йоркской подземке не очень сложно, все расписано, раскрашено и указано. Был час пик, народу в вагоне полно, 80% — явно не англо-саксы.Чувствуется международный размах! Ехать оказалось, буквально, несколько станций. Наконец, поднимаюсь по крайне узкой лестнице — будто из подвала какого, а не из метрополитена в центре мирового капитала — на поверхность. Мечта идиота сбылась: вот он, Бродвей — любимая улица детства! Ну, и куда же теперь? Налево? Направо? В конце концов, какая разница?

На Бродвее. К этому времени почти совсем стемнело. По обе стороны узкого каменного ущелья вверх уходили стены навороченных высоток, мраморные фундаменты которых, с массивными бронзовыми входами, чем-то напоминали московские излишества сталинской эпохи. Столичная помпезность, демонстрация мускулов, только в данном случае — не идеологических, а финансовых: банки, банки, банки... Толпа на улице тоже приличная, все спешат, тут хлебалом не пощелкаешь! Не успел я как следует оглядеться, тут же ко мне подлетает, как на крыльях, человек и спрашивает:

— Изнините, Вы, случайно, не из Германии будете?

Вау! Как это ему, интересно, удалось узнать? У меня что, на лбу это написано, или человек вычислил меня по каким-то другим признакам?

— Да, из Германии, а Вы, простите, как догадались?
— Да я сам немец, своих вижу издалека!

По этому случаю вспоминается русско-французский разговорник, выпущенный в Париже в 30-е годы. Там есть примерно такой диалог:

— Простите, вы — русские?
— Русские! А откуда Вы узнали, что мы — русские?
— А я русских за версту вижу!..
— Между тем, я только живу в Германии, а родился-то совсем в другом месте...
— Не имеет значения, Вы выглядите как типичный немец!

Кожаная куртка, гладкая выбритость — может, это и есть те самые "немецкие" признаки? Впрочем, конечно же — общая аура.

Человек этот оказался давно живущим в Нью-Йорке кришнаитским проповедником (млин, как же я сразу не понял этого по его лысой голове!), приехавшим сюда из Висбадена и затусовавшимся в местных структурах. Вероятно, он специализировался на немецком секторе оранжевого Интернационала, вылавливая в бродвейской толпе случайных туристов из Дойчланда, пользуясь растерянностью соотечественников перед небоскребами и потенциальной готовностью к доверительным контактам на родном языке. Психология!

— Послушайте, а в какую сторону отсюда центр?

Проповедник, слегка опешив, отступает и переспрашивает:

— Простите, что значит "центр"?
— Ну, я имею в виду, в какую сторону будет отсюда Таймс-Сквер?

Кришнаит показал мне, куда идти, вручив при этом свою визитку с адресом ашрама. Ну, это он еще легко отделался, поскольку я не стал, по старой хипповской привычке, вписываться на флэт. С последним на этот раз все обещало обернуться наилучшим образом.

Я распрощался с вайшнавом и двинулся в указанную им сторону. Не буду описывать бродвейские витрины и магазины — это сегодня уже не актуально. Тем не менее, меня удивило огромное количество торгуемой здесь товарной массы — такого даже в Германии не встретишь. Глянец, неон, звезды в небе и мусор под ногами (тоже не слабая масса, такого не то что в Германии — в России днем с огнем не сыщешь), очень пестрая публика, из которой, наверное, по меньшей мере половина — такие же как я: иностранцы в Нью-Йорке. Минут за сорок дошел до Таймс-Сквера. Я сразу узнал это место по характерной рекламе, которую много раз видел в кино и по телевизору. В действительности, это никакая не "сквер", а просто очень интенсивный участок Бродвея, пересекающегося под крайне острым углом с Седьмой Авеню.

Таймс-Сквер считается не только центром Манхэттена, но и театральной жизни всего Нью-Йорка. Вокруг этого места расположены десятки холлов, варьете и кабаре. Неслабый здесь и уличный театр. Ведь тут сосредоточено, наверное, наибольшее в мире число камер и объективов на квадратный метр. Без преувеличения можно сказать, что все приезжающие в город туристы бегут, прежде всего, на Таймс-Сквер — запечатлеть это, поистине, магическое для современного массмедийного сознания место. Стоит вам тут даже просто встать на островке безопасности и закричать петухом — будьте уверены, вас снимут больше камер, чем за всю предшествовавшую жизнь! Поэтому не удивительно, что на этом пятачке, зажатом в лабиринтах Манхэттена, практически круглосуточно идут самые разные перформансы.

Подходя к Таймс-Сквер, я еще издали услышал крайне разухабистый речитатив, под барабанный бой, перекрывавший сигналы такси и вой безумно многочисленных, как оказалось, в этом городе полицейских сирен. Перед легендарным небоскребом Таймс-Тауэр маячила плотная толпа, взявшая в полукольцо импровизированную сцену с какими-то, как мне показалось, рэпперами. Однако, подойдя ближе, я понял, что народ заводят вовсе не рэпперы, а некие религиозные проповедники.

Это были высокие, стройные, плотносбитые молодые негроиды, человек восемь, все — в черных кожаных куртках и таких же штанах. У каждого из них на голове была провязана белая чалма с болтавшимся на ветру полуметровым свободным концом. Все они были вооружены барабанами разных калибров, в которые нещадно колотили, но не на-авось, а очень грамотно, четко выдерживая ритмы и паузы, перекликаясь друг с другом или одновременно заряжая какую-нибудь дробь. А впереди стоял самый высокий, самый красивый блэк, тоже весь в коже и черной чалме, с микрофоном в одной руке и стальной штангой в другой. Он обращался к народу, одновременно делая картинные пируэты и прямо-таки боевые стойки, а драм-секция следовала его дирижуре. Время от времени черночаломный и вся группа поддержки действовали совершенно синхронно, порой — врозь, но абсолютно сыгранно, как в театре Мейерхольда или кате карате-до: выпад-удар-разворот-маваши, ну и так далее. Порой, вся команда подхватывала с земли длинные палки, и тогда весь ритуал начинал напоминать по своей картинно-милитаристской выдрессированности лучшие образцы караульных разводок перед дворцами монархов и мавзолеями вождей.

Сам текст речитатива был примерно таким, что мир якобы погряз в грехе, точнее — белые шибко вознеслись и вообще не рефлексируют проблем черного человека, погруженного под спуд эксплуатации и намеренно удерживаемого во мраке фундаментальной непросвещенности по поводу того, кто кому на самом деле что должен. В общем, wake up, stand up! На самом деле — все бараны, и только пять процентов популяции — типа тех, кто с палками — ясно осознают пропорции подлинной гуманитарной катастрофы, захлестнувшей западное общество процветания:

— Братья, откройте ваши уши и услышьте глас божий, зовущий к единству угнетенных! Файв персэнт! Йеа!
— Йеа! — восторженно вторила толпа, среди которой, как и в сабвее, процентов двадцать были представители расы эксплуататоров.

Вероятно, меня, протиснувшегося со своей камерой в первый ряд, однозначно принимали за праздного ублюдка, которого нельзя прогнать с перформанса только потому, что за спинами зрителей постепенно образовывалось еще одно полукольцо из людей в черной униформе — полицейской. Прошло, наверное, с полчаса, пока я, наконец, вспомнил, что мне нужно поесть и позвонить Алексу. Я выбрался из сильно выросшей к этому времени толпы и отправился в ближайший ресторанчик, а за спиной все продолжал звучать голос черного гуру под военизированные ритмы тамтамов.

Юнион-Сквер. Созвонившись с Алексом, я узнал, что Юнион-Сквер тоже находится на Бродвее, более того — я этот сквер, двигаясь от южной оконечности Манхэттена на север, в сторону центра града и мира, успел успешно миновать. Поглядев на сабвейную карту, я понял, что идти туда от Таймс-Сквер будет где-то с полчаса. И уже по знакомой улице спокойно отправился назад.

Алекс жил в одной из башен, высящихся по четырем углам большого, похожего на хеттскую крепость светло-бежевого дома, стоящего напротив самого "сквера", точнее — скверика с конной статуей Вашингтона и бронзовой фигурой шагающего неподалеку Махатмы Ганди, в натуральную величину. В холле, украшенном огромными масляными картинами в жанре абстрактной беспредметности, за регистрационной стойкой с мониторами и телефонами сидел швейцар: "Вы куда, сэр? К Алексу? Проходите!"

Я поднялся в лифте на 24-й этаж, нашел квартиру с нужным номером, позвонил. Дверь распахнулась, и сразу по ушам ударили модная музыка и женский смех, а в нос — мощный запах парфюма и табака. На пороге стоял коротко стриженный молодец, в черном костюме и такого же цвета рубашке без галстука:

— Вовка, ты? Заходи!

В довольно просторной квартире шла, судя по всему, мощная гулянка. Тут были, конечно, не только девочки, но и вполне симпатичные джентльмены. Кухня и зала, по американской схеме, были интегрированы в единое пространство, функционально разделенное барной стойкой, сплошь уставленной самой разной формы и калибра бутылками с напитками всех цветов радуги. Ряд тел полуразвалился в мягкой мебели, кто-то танцевал или просто шатался туда-сюда, колдовал за кофеваркой... Да веселая компания, прямо с корабля — на бал!

— Давай, проходи, наливай! Мы сейчас поедем в ресторан, вот только еще пара знакомых подойдет!

Я налил себе виски, одна из заботливых дам предложила кофе. В сущности, я тут никого не знал, но это ничего не значило. Алекс меня представил компании как берлинского приятеля Зака, которого тут, судя по реакции, помнили и любили. Между тем, я здесь оказался не единственным "немцем". Алекс представил мне одного из своих гостей как мюнхенского арт-дилера. Это был невысокого роста мужчина, в модном сером костюме с блесками, модельной стрижкой и в легкой "звездной" щетинистости, — так, что я прямо застеснялся своей банальной, "типично немецкой" выбритости.

Мне, конечно, вся эта компания сразу очень понравилась: так вот как живет русский Нью-Йорк, про который я столько видел по телевизору и слышал по радио! Да, ничего так себе ребята устроились... Самым приятным было то, что все эти блестящие сексапильные люди проявляли ко мне повышенный интерес как к человеку из Европы, которая для многих в Америке до сих пор остается неким манящим зазеркальем и одновременно является образцом культурного образа жизни. Мы с Арт-дилером сразу же перебросились парой фраз по-немецки, вызвав оживление аудитории. Судя по хорошему выговору, он в Германии — далеко не новичок. Торгует русским авангардом, возит доски за океан. Сейчас приехал сюда на Sotheby's. Тем временем подошли недостававшие люди, и мы всей компанией, погрузившись в три автомобиля, выехали в мерцавшую свистопляску нью-йоркской ночи.

"Одесса". Путь, как мне объяснили, был неблизким — на Брайтон-Бич. Там, в одном из русских ресторанов, уже был заказан стол. С Бруклинского моста, через который нужно было попасть на ту сторону Ист-Ривер, открывалась совершенно фантастическая панорама нижнего Манхэттена. Яркие башни, словно неоновые мегафаллосы, теснились к черным водам залива, отражаясь в них сюрреальными имиджами какой-то марсианской цивилизации. Это был классический открыточный вид, много раз виденный мной на бесчисленных картинках и постерах, но оригинал, безусловно, превосходил по впечатлению все многомиллионные копии в миллион раз.

— Что, Вовка, здорово? — спросил с заднего сиденья Алекс.
— Да, ничего так...
— Ну, ты еще Брайтона не видел, вот сейчас будет прикол!
— А я по этому мосту каждый день на работу езжу, — заметила рулившая нашим белым джипом блондинка с длинными вьющимися волосами, — так что уже достало. А у вас в Берлине есть небоскребы?

Она стрельнула в меня своими небесно-голубыми глазами.

— Берлине небоскребов нет, есть немного во Франкфурте.
— Да? А я-то думала, что Германия — продвинутая страна, — протянула Блондинка с тоном легкого превосходства.
— Зато у нас медицина бесплатная, и много чего еще...

Разговор принимал типичный оборот: как у вас, как у нас... А у нас можно получить кредит под ничего и не отдавать... А у нас можно жить на всем готовом и не работать... А у нас бензин 30 центов за галлон... А у нас за тыщу марок можно обставить всю квартиру европейской мебелью...

Мы мчались по автостраде вдоль Атлантического океана. Справа, за ист-Ривер, горели мертвяще-холодным светом, на фоне черно-звездного осеннего неба Новой Англии, небоскребы нижнего Манхэттена. Потом они остались позади, а мы все дальше углублялись в зону малоэтажных строений Южного Бруклина...

— А у нас на Брайтон-Биче можно за двадцать баксов пожрать от пуза и еще выпить неслабо, — вступил в беседу Алекс. — Что там, подъезжаем?

Мы остановились на прибрежной променаде, застроенной светлыми жилыми многоэтажками. На одном из фасадов красовалась огромная освещенная надпись: "Одесса". Да, тут на самом деле — прямо как в Одессе: прибой, морбуль, песчаный пляж, спальный райончик для честных граждан... Блондинка все никак не могла запарковать свой джип, пытаясь втиснуть его между двух чужих тачек. Пока она их расталкивала, Алекс с приятелем отправились в ресторан — проверить, все ли на месте, готов ли стол. Минут через пять они вышли оттуда с озабоченными лицами.

— Какие-то непонятные дела, — говорит Алекс, — там сидит целый стол быков, похоже — будет крупная разборка. Может быть, поедем в другое место?
— А что со столиком-то? — спрашивает его кто-то из наших.
— Да со столиком все в порядке, но мы можем отказаться без проблем.
— Может, в самом деле поедем в другое место? — засуетился Арт-дилер.

Возникла неловкая пауза. Ехать куда-то еще, на ночь глядя, да еще такой большой компанией, было в облом. Особенно после того, как долгожданная цель находилась, буквально, в двух шагах! Вот тебе и Брайтон-Бич — Одесса-мама!

— Ладно, я еще раз схожу, разведаю...

Алекс снова скрылся в одностворчатой двери ресторана, которую со стороны можно было принять за вход куда-нибудь на склад или в каптерку. Народ нервно курит, в животах уже урчит.

— Ничего не понимаю, — говорит вновь нарисовавшийся Алекс, — вроде все нормально, но быки-то зачем? Тут на прошлой неделе уже устроили перестрелку, реально...

Но голод — не тетка. После некоторых колебаний решено было, все же, зайти, посмотреть, и по возможности — остаться.

Входим в ресторан, спускаемся вниз, в гардероб.

— Дядя Миша, привет! Как дела? Все о'кей?

У дяди Миши на стене висит табличка по-русски: "Гардероб — один доллар". Я сдаю свою кожану, Алекс — пальто, остальной народ — свои вещи. Поднимаемся наверх, заходим в зал. Первым делом хочется, естественно, взглянуть на быков: не слишком ли ужасны, нет ли у них на столе стволов?

— Где быки? — спрашиваю я Алекса.
— Вон, слева.

Там, действительно, сидит странная команда: за составленными в ряд столами теснятся подозрительно небритые мужчины в свитерах. Человек двадцать. Двухметровые молодцы с устрашающе-большими ручищами.

Вот это попадалово! Я лихорадочно к ним приглядываюсь, пытаясь понять, что же делать дальше, и тут понимаю... Вау!

— Алекс, это, что ль, быки-то?
— Ну да, а что? Лучше пойти в другое место, да?
— Да зачем же в другое, давай, здесь останемся. Ведь это же просто спортсмены!
— Ясное дело, что не бухгалтеры. Качки, штангисты — это понятно...
— Нет, я имею в виду, что это — настоящие спортсмены. Литовская сборная по баскетболу!
— Какая сборная? Вовка, что с тобой? Ты их знаешь?

Я их в самом деле знал. Впрочем, не лично, и даже не через телевизор. Я вспомнил, что эта самая команда, всем составом, летела вместе со мной одним и тем же рейсом из Амстердама в Нью-Йорк. Ребята гуляли на борту как могли, шутили с девушками, стюардессы только успевали обслуживать. Между собой говорили по-русски, так что литовская легенда всплыла уже почти на самом приземлении... Ну вот, пришли теперь покушать. Алекс попросил метрдотеля пойти проверить.

— Да, в самом деле — литовская сборная. А мы-то боялись, что нас опять взрывать пришли!

Метрдотель сиял: слава богу, сека кончилась.

— Ребята, отбой, все в порядке, это — Вовкины друзья-прибалты! — сообщил радостный Алекс остальным.

Народ, конечно, воспрял духом, особенно — Арт-дилер. Ведь у него завтра важная встреча, и он никак не может рисковать жизнью, подставляя тем самым интересы партнера, из-за каких-то там одесских дел! Расслабились и остальные.

Официант ведет нас к столику. Тут уже все сервировано. Это называется "комплексный стол", который обходится дешевле, чем то же самое количество отдельных "комплексных обедов". Такой комплексный стол стоит на человека двадцать-тридцать долларов, а дозаказываешь уже блюда по розничной цене. Но еды приэтом действительно очень много, включая кофе с пирожными. Ну и, конечно, икра, красная рыба, водка. Мы садимся, выпиваем, закусываем, закуриваем.

Ресторан был довольно просторным и вмещал два-три десятка столиков. Все они были заняты теплыми компаниями, в том числе — с детьми, которые время от времени соскакивали со стульев и начинали носиться вокруг. На освещенную разноцветными юпитерами низкую круглую эстраду вышел ресторанный биг-бэнд, а человек с пышными усами объявил, что сейчас будет петь. Весь зал зашелся овацией. Да, любит, видимо, местный пипл пожрать и оттянуться! Усатый снял микрофон со стойки и сошел в зал: "Небоскребы, небоскребы, а я маленький такой..." Где-то я уже это слышал?

— Вовка, это же Вилли Токарев, наша звезда! — Алекс смотрел на меня блестящими глазами. — Давай, пей и не о чем не думай. За все заплачено!

Это был уже второй концерт за этот день, если первым считать афро-исламский перформанс на Таймс-Сквере. Но в "Одессе" Африка вновь напомнила о себе, да еще как! После того, как Токарев сделал несколько хитов и сошел с дистанции отдохнуть, его место "у пульта" заняла... самая настоящая негритянка: рослая, толстая тетка, черная как ночь, вся в золоте и завернутая в ярчайшие ткани немыслимых расцветок. Ну, сейчас будет, наверное, "Summer Time" или "Дом восходящего солнца ", — подумал я. И радикально просчитался. Черная тетя, к моему полнейшему изумлению, затянула цыганский романс на русском языке, да еще каком! Это выглядело так, как если бы Луис Армстронг спел в оригинале Высоцкого или Майкл Джексон — Гребенщикова. Одним словом — город контрастов. Сильно подпившие посетители ломанули отплясывать гопака. Особенно веселились дети, прыгая и корчась кто как мог. Наши, конечно, тоже повскакивали с мест. Алекс, ухватив сразу двух дам за талии, пытался их тискать одновременно, выделывая коленца:

— Вовка, давай плясать, иди сюда!

Алекс — главный плэйбой в компании. Танцует со всеми женщинами подряд. Танцует очень модно, приседая и выбрасывает вперед ноги в дизайнерской обуви с круглыми носами. Он наслаждается жизнью, потому что дела у него идут неплохо. Он — программист, только что открыл собственную фирму, взял кредит на квартиру. Женщины его тоже любят и танцуют с ним охотно.

Очень скоро по всему залу сформировались цепочки положивших друг другу руки на плечи плясунов, которые стали спонтанно самозамыкаться в круги — прямо какой-то хасидский шабаш, понимаешь! В нашем танц-круге, безусловно, господствовал Алекс. Выйдя в середину, он выделывал такие пируэты, что мог бы позавидовать сам Чабби Чеккер! А потом он втянул в свои безобразия нашу Блондинку, которая начала активно демонстрировать свои красивые ноги в ажурных чулках на розовых штрипках, то и дело мелькавших из-под легкой мини-юбки.

В одном из перерывов между плясками к нашему столику подошел пожилой, скромно одетый мужчина:

— Извините, молодые люди, вот я вижу, у вас такие интеллигентные лица... Не хотите ли купить авторский экземпляр книги, с автографом?

В руках у него — белый томик в твердой обложке.

— Так это что, Вы — автор?
— Да, я. Вот, здесь даже есть предисловие Юрия Нагибина!

Он раскрывает томик и показывает, где стоит это нагибинское предисловие.

Я беру книгу в руки, листаю. Выглядит как репринтная печать с машинописных страниц, но предисловие Нагибина, действительно, есть.

Впрочем, тот ли это Нагибин, и вообще, знает ли настоящий Нагибин о самом существовании этой книги вместе с ее автором — тоже большой вопрос. С другой стороны — будь то хоть сам Шолохов: нам это нужно?

— Дядя, сколько стоит книжка? — спрашивает Алекс.
— Недорого, двадцать долларов.

Двадцать долларов — это как раз цена комплексного обеда с водкой. Может быть, писатель просто хочет расплатиться своей книгой за место у стола?

— Дядя, хочешь выпить? — Алекс налил ему полную рюмку водки. — Давай, за русскую литературу!

"Дядя" крякнул стопарь:

— Ну, спасибо молодежь! А как же книга, брать будете? Не будете?

Книгу покупает "на память о чудесном вечере" Арт-дилер. Благодарный автор подписывает экземпляр и отправляется к следующему столику. Мы заказываем еще водки.

— Вовка, как дела? — конспиративно подмигивает мне Алекс. — Все о'кей?
— О'кей, Саша!
— Ну, значит — так держать!

Мы хлопаем по стопарику и идем танцевать...

Центральный Парк. Я проснулся около полудня, на одной из кушеток в зале, хранившем в девственности следы вчерашней гулянки: банки-склянки, хапцы в пепельницах и вовне. Вокруг — никого. Я вылез из-под одеяла. Первым делом — в душ. В коридоре наткнулся на выходившего из санузла хозяина квартиры в бродвейской башне:

— Вовка, как дела, голова не болит?

Он жизнерадостно захохотал. Через пять минут я вышел из ванной и направился обратно в залу — чего-нибудь налить, для начала. Из другой комнаты выходит, запахивая шелковый халат, Арт-дилер со своей щетиной:

— Ну, че, гайз, мне нужно бежать по делам. Саш, я сегодня буду переезжать в гостиницу у Центрального Парка. Дороговато, блядь, а что делать? Таких клиентов, как у меня, надо приглашать на переговоры в гостиницы, а не в квартиры к друзьям. Да и адрес с телефоном нужны солидные на визитке.

Поправив голову, я задумался над тем, с чего же мне реально начать свой первый день нью-йоркских каникул? Алекс предложил подойти через пару часов в Центральный Парк, на роликовый каток, где он отрывался по воскресеньям с компанией коллег. Он сказал, что недалеко от катка находится Дакота-Билдинг — тот самый дом, где некогда жил Джон Леннон, и который я хотел непременно посмотреть. Там же рядом — мемориальный садик Strawberry Fields. Да, именно отсюда мне нужно начать знакомство с Большим Яблоком.

Я вышел из парадной на Бродвей и нырнул в подземку, доехал до 81-й улицы и вышел на поверхность у Музея Естественной истории. Чтобы попасть к Дакоте, нужно было пройти с десяток улиц вниз, по Сентрал-Парк-Вест. День был солнечный, ясный. Слева, через дорогу, за невысокой гранитной оградой тянулся красно-желто-зеленый массив Центрального Парка, по ту сторону которого вставала многоэтажная ширма из манхэттенских билдингов. Справа тоже тянулись билдинги, квартиры в которых, вероятно, стоили бешеных денег. Еще бы, с таким видом из окна! В одном из этих домов проживал Джордж Сорос — известный финансист, который однажды сказал, что больше всего его привлекают в Нью-Йорке деревья. Это прямо как тот таджикский чабан, который мне говорил: "Хороший Москва город, только скучный, смотреть нечего — одни дома!"

Впрочем, такой дом, как Дакота-билдинг, посмотреть стоит даже чабану. Это — очень мощное, занимающее целый квартал восьмиэтажное строение, отделанное в духе замка из кельтских сказок: с мощным гранитным фасадом, круглыми башенками, готической крышей, резной аркадой въезда, коваными решетками и резной каменной орнаменталистикой. Я, естественно, хотел зайти в ленноновский подъезд, но пути туда, как и ожидалось, оказались наглухо перекрытыми швейцарской гвардией. Еще бы, ведь Йоко продолжает здесь жить и боится маньяков, подобных Марку Чапмену, жертвой которого стал ее муж. Чапмен несколько раз подавал прошение о помиловании, но всякий раз Йоко настаивала, чтобы тот оставался за решеткой, ибо в ином случае будет беспокоиться о безопасности — своей собственной и членов своей семьи.

В самом деле, личности подобные Чапмену, крайне опасны. Это своего рода паталогические убийцы, движимые внутренней смертоносной программой, которая до времени заторможена в подсознании — в ее прямом биологическом формате — многочисленными слоями социально-культурной суггестии. Что и когда такому маньяку стукнет в голову в следующий раз, на ком он приколется — не дано знать никому, даже ему самому, но внутри-то — тикает! Патологические маньяки опасны, прежде всего, тем, что убийство несет им не нравственные проблемы — типа "тварь ли я дрожащая или право имею", — а прямое садистское удовлетворение хищника, граничащее с оргазмом. Именно против этого архе-типа человека-хищника протестовал Леннон в своих песнях и акциях, и вот именно этот самый тип, хрестоматийный в своей архетипике системно запрограммированного зла, является к Леннону подобно злому смертоносному зомби, движимому невидимой рукой антигуманной, репрессивной системы. За мир без этой системы написана песня "Imagine", которая, по иронии судьбы, и включила у Чапмена желание убить Леннона за отрицание рая:

Imagine there's no heaven.
It's easy if you try.
Nowhere below us.
Above only sky.
Imagine all the people living for today...

Я перешел от Дакоты на другую сторону улицы, к Парку, и вскоре, перед входом на одну из тропинок, увидел темный квадрат с изображением кленового листа и надписью: "STRAWBERRY FIELDS". Эта тропинка вела к перекрестку, где выложен черно-белый мозаичный круг, копия помпейского, в виде солнца с расходящимися лучами и надписью в центре: "IMAGINE". Еще там была вмонтированная в грунт стальная табличка с текстом: "Strawberry Fields. Imagine all the people living life in peace". Ниже шел список 121 страны, официально признавших Земляничные поляны "Садом мира".

Let me take you down, 'cause I'm going to Strawberry Fields.
Nothing is real and nothing to get hungabout.
Strawberry Fields forever.

Помимо мемориальных табличек, на склонах этого ландшафтного сада Брюса Келли можно найти множество разновидностей лечебных трав, растений, а также живописных точек для дзэновских медитаций. Поскольку я предпочитал медитацию конфуцианскую, то самым удобным для себя нашел присесть на скамейку, прямо напротив мозаичного круга. В самом деле, чего же такого можно себе проимагинировать? Вот, если бы настоящая Йоко здесь еще появилась! Земляничные поляны — это же их с Джоном любимая часть парка, превращенная в мемориал вечной любви...

Я поднялся со скамейки и решил пойти поискать этот самый роллердром, который, судя по описаниям Алекса, находился где-то поблизости. Взбежав на прилегавший холмик с целебными травами, я огляделся по сторонам. Первое, что бросилось в глаза — это группа черных фигур чуть по-отдаль, разматывающих какие-то провода. Смотрю внимательнее и вижу, что они устанавливают съемочную аппаратуру — лампы, камеры, микрофоны... Ну, ясное дело, в Центральном Парке — каждый день съемки. Я вот, тоже свою веду! Интересно, а что же это они снимают? Внимательно сканирую местность и замечаю одиноко стоящую под деревом фигуру. Женщина? Тут что-то во мне четко сказало: "Йоко". Йоко? Не может быть, это было бы слишком банально! Однако... Я с интересом спускаюсь ниже, пытаясь разглядеть лицо таинственной незнакомки: да, лицо дальневосточной национальности, как и съемочная команда. Японцы? Точно. Тут включилась професиональная наглость. Подхожу к ближайшему из ребят, спрашиваю:

— Сорри, эта дама, там под деревом, в черном, случайно не миссис Йоко Оно?
— Хай, — говорит он, — йес, миссис Йоко Оно.
— В самом деле? А вы что тут делаете? Снимаете?
— Да, мы — японская муви-кру, делаем сюжет для телевидения: "Наши люди в Америке".
— Как Вы думаете, можно мне ее сфотографировать? Я — русский журналист из СССР.
— О, Вы — русский журналист из СССР? — японец с деланым изумлением взглянул на меня. — Я сейчас спрошу!

И он, положив кабели, засеменил к запретному дереву, а я — за ним. Телевизионщик что-то сказал Йоке по-японскии, она перевела взгляд с него на меня и обратно, а потом тот обернулся и сказал, что я могу снимать. Йоко улыбнулась. Я сделал пару шотов и сказал, что специально прилетел из-за океана на это место, и видно — не зря.

Да, это был день, когда сбывались мечты. Чего бы мне еще такого загадать, пока поле не рассеялось? Может быть, американскую любовницу? Йоко сказала, что собирается делать свою выставку в Берлине, при содействии Фонда Штарке. У этого фонда в Грюнвальде есть вилла, где часто выставляется современное искусство. Мне там приходилось бывать на представлениях своих друзей, так что мы сразу нашли с Йокой некоторое общее пространство отсчета. Я, конечно, не стал ее грузить, ведь визитки было достаточно. Пожелав удачных съемок телекоманде, я отправился в сторону роллердрома.

По пути наткнулся на целый карнавал перуанских индейцев, исполнявших всем известную музыку андина: на дудках, свистульках, миниатюрных гитарках и больших ухающих барабанах. А еще чуть дальше, на ступенях у пруда, давал концерт одиногий гитарист, но он так играл, что публики собрал вокруг себя больше, чем целый перуанский оркестр в национальных костюмах. А еще чуть дальше я увидел роллердром. Это была асфальтовая площадка, где по кругу гоняло на роликах три десятка человек, причем половина из них была вполне квалифицирована для цирка на коньках. Очень круто ездили негры — приседая, разворачиваясь, прыгая и скрещивая ноги. Девушки в касках и защитных щитках рассекали воздух на скорости городского кэба, а то и полицейской машины под сиреной. Среди крутившихся вокруг центральной оси был Алекс. Он довольно прилично перебирал конечностями, катился задом, элегантно разворачивался в прыжке. Сразу видно — человек дома, сложа руки, не сидит...

Мы с ним поболтали немного, потом я отправился дальше гулять — через Парк, в обратную сторону. Была у меня тайная надежда встретить тут Рыжего — старого знакомого, который, судя по информации знакомых, чуть ли не каждое воскресенье выступает у Пруда, вместе со всем своим многочисленным семейством — женой и пятью детьми — с музыкальным проектом "The Black Мama Dharma Band". Это была единственная "белая" группа, которая тогда гуляла в андеграундных гарлемских чартах. Но это, видимо, было не то желание, которому в тот день было суждено осуществиться. Я заказал в ресторанчике у Пруда американский ланч, оттуда, минуя египетский обелиск — иглу Клеопатры, — вышел к махине музея "Метрополитан".

Метрополитан. Оказавшись в громадном гулком холле музея, пытаюсь соориентироваться. Гардероб, касса добровольных взносов, значок на лацкан, наконец — план. Где есть что? Я выбираю, словно в меню, какое блюдо соответствует моему настроению. Пожалуй, последую путем Цезаря и Клеопатры. Сначала иду в римский отдел, затем — в египетский. Меня вело сквозь лабиринты проходов, обрамленных бесчисленными пергаментами, нефритово-золотыми ожерельями, магическими препаратами. Каменные боги со звериными головами охраняли входы и выходы, и мумии солнечных потомков бестрепетно покоились в многослойных расписных гробницах. Наконец, я оказался в огромном зале, в центре которого, на гранитном возвышении, в обрамлении пальм и живой воды поднимались натуральные останки храма Дендуры — буро-песчаный известняк, хранивший на своей поверхности следы прикосновений бронзовых зубил каменорезов добиблейских времен. А потом — снова саркофаги, препараты, пергаменты, пергаменты, списки... С одного из них на меня глянуло смуглое девичье лицо: карие глаза, большие крылья век, изощренный разлет бровей, тонкие, чуть смеющиеся губы. Черный нимб волос, выделяющий золото больших серег. Я остановился и посмотрел ей в глаза: кто ты, вечно юная и смеющаяся? Она улыбалась молча. Подмигнув ей, я отправился к выходу.

Я спустился с крыльца, прошел вдоль корпуса музея и снова вошел в Парк. Было уже темно, и лишь тусклый свет редких фонарей разряжал местами тотальный мрак зарослей, сквозь которые, легкой дугой, бежала тропинка на ту сторону зеленого массива. Мне нужно было пересечь его, чтобы оказаться в Вест-Сайде, где меня ждали в гости литовские друзья. Говорят, что ходить здесь по ночам — не лучшее занятие, но как не хотелось ехать сабвеем вокруг! Я решил попытать счастья и начал постененно углубляться в ночные кущи. Но очень скоро потерял всякие ориентиры, уже не соображая, по какой из тропинок нужно идти дальше. Может быть, определиться по звездам? Я остановился и взглянул на небо. Оно было открыто в бесконечную бездну черного пространства, в котором перемигивались редкие искорки звезд. Где же Ковш? Может быть — там? Непонятно... Или вернуться?

Я обернулся и в тусклом мерцании фонаря увидел приближавшуюся фигуру. Стройную, женскую. Отлично, можно хоть спросить, куда идти! Я молча ждал. Фигура, постепенно замедляя шаг, продолжала приближаться, пока, наконец, почти поравнялась со мной. Я взглянул в лицо незнакомки и увидел... ту самую юную египтянку с файюмского списка, которой подмигнул при выходе из музея: карие глаза, большие крылья век, изощренный разлет бровей, тонкие губы, но уже не смеющиеся, а чуть приоткрытые в легком испуге. "Вот она, магия Древнего Египта! — пронеслось у меня в голове. — Неужели это возможно?" Египтянка пристально смотрела на меня, не двигаясь. Я стряхнул с себя паралич миража и спросил несколько отчужденно прозвучавшим голосом:

— Простите, мэм, Вы не скажете, как пройти в библиотеку?

Джулия. Ее звали Джулией, она была студенткой художественной школы в Челси. Она тоже возвращалась из Метрополитана, выйдя из музея, вслед за мной, буквально через минуту, и, аналогично, не желая ехать вокруг, решила срезать через Парк. Сначала она приняла меня за грабителя или маньяка, специально пасущего одиноких жертв. Потом попыталась немного тормозить паранойю, но Центральный Парк есть Центральный Парк, все знают... А тут я еще молча шагнул навстречу. "Ну, думает, — сейчас или ограбит, или трахнет. Хорошо, если в живых оставит. Может, лучше бежать, пока не поздно?" Но было поздно, я уже подошел и спросил:

— Простите, мэм, Вы не скажете, как пройти в библиотеку?
— В библиотеку?
— Сорри, это такая русская шутка. На самом деле мне надо в Вест-Сайд...

Узнав, что я русский, она очень удивилась, поскольку никогда прежде не встречала людей из СССР — этой загадки истории. Нам оказалось по пути. Мы благополучно пересекли Парк, я проводил девушку до самого подъезда студенческого общежития на 92-й улице. По пути она успела рассказать, что родилась и выросла у самого Ниагарского водопада, а в Нью-Йорк-Сити приехала учиться живописи в SVA (School of Modern Art). Я пообещал позвонить ей. Завтра после школы. И отправился к литовским друзьям на соседнюю улицу.

На следующий я пригласил Джулию пойти со мной, за компанию, в творческую лабораторию человека, с которым познакомился накануне, у литовских приятелей. Он представлял собой бородатого фрика, который почему-то очень хотел, чтобы я непременно ознакомился с его творчеством поближе. Жил этот человек, как выяснилось, совсем рядом с SVA. И даже читал там лекции. На квартире у Фрика, действительно, оказалось очень крутое лазерное оборудование: всевозможные высокоточные линзы, системы сканирования и прочие чудеса для производства неких дико компримированных, крайне сжатых микроснимков. То, что он делал, производило в сухом остатке странное впечатление. На дисплее появлялись изображения голых женщин под анимированным дождем, например, из цветов или морковок. Джулия потом сказала, что посчитала парня за тяжелого сексиста, а его искусство — отстойным, и очень удивилась, когда я сказал, что он преподает в ее школе.

— Слава богу — не в моей группе!

В тот же вечер я договорился на дринк с Ильей и Феликсом. Первый был моим старым питерским знакомым, второй — приятелем первого, тоже питерец, с которым мы были знакомы заочно, по дипломатическим каналам. Феликс жил в Нью-Йорке уже много лет. Он был художником-реставратором, но в первую очередь — просто художником с классической подготовкой. Его мастерская располагалась в громадном лофте, на одном из верхних этажей массивного билдинга, стоявшего на берегу Ист-Ривер, у самого Бруклинского моста. Окна мастерской выходили прямо на манхэттенский даунтаун, так что из них можно было наблюдать сюрреальные имиджи марсианской цивилизации каждый вечер, в полном объеме. "Лучший вид Нью-Йорка!" — говорил Феликс.

Он с Ильей заехал за нами в Челси на своем "раббите", и мы все вместе отправились в Вилледж. Там Феликс привел нас в заведение, которое было декорировано как бы голландской живописью "под Рубенса" и производило уютное впечатление. Он всем заказал по кружке пива и стопке скотча, потом попросил поставить стопки прямо на дно кружек. Вот так и пить — "two in one". И он показал наглядно, как это делается. А потом говорит:

— Вон, посмотрите — на стенах картины висят, и ведь не просто туфта какая-то, а все — настоящие голландские оригиналы. Говорю это как профессиональный реставратор.
— Ну да?
— Это же Нью-Йорк, тут все должно быть самое-самое. Иначе — засмеют!

Затем пошла типичная русская дискуссия на темы жизни, смерти и абсолютного знания. Сошлись на том, что искусство сомневаться стоит выше искусства знать. Джулия слушала, затаив дыхание. Первая встреча с русской мыслью, да еще какой!

— Джулия, все русские — философы!

Она не понимала, шутит Феликс или нет. Это был пункт, когда американская прагматичность никак не могла взять верх над спонтанной наивностью, провоцируемой этими странными русскими. Но она хорошо понимала, что мы — славные ребята и что зависать с нами — страшно приятная штука.

— You, guys, are terrible!

Иностранец в Нью-Йорке-2. Потом, до самого уикенда, я должен был болтаться по городу в одиночку, потому что Джулии надо было учиться. Я составил себе программу похода по знаковым местам из "Иностранца в Нью-Йорке". Прежде всего, я осмотрел комплекс ООН, который поразил меня изнутри какой-то советской убогостью и запыленностью, пластиковой второсортностью и социалистической неухоженностью. Сразу видно: общественные денежки неэффективно прогуливаются, а счета выставляются по полным расценкам. Рядом с ООН — гостиница "Тюдор", в которой останавливался Кублицкий. Разумеется, я поднялся на Эмпайр-Стейт-Билдинг, запечатлелся на фоне манхэттенских свечек, оттиснул на последнем этаже знаменитого небоскреба, из одноцентовой монеты, специальный сувенирный жетон. Представил себя Кинг-Конгом... Кублицкий пишет, что раньше смотровая площадка была здесь открытой, но ее облюбовали самоубийцы-романтики, после чего здесь было сделано решетчатое ограждение.

Потом съездил на специальном паромчике на остров Эллис, к статуе Свободы. В пути познакомился с парнем из Гонконга. Он учился на администратора отеля и делал в Большом Яблоке свой отпуск. Очень разговорчивый китаец, приглашал в гости, дал визитку. Говорил, что собирается побывать в Берлине. Он активно интересовался, как это вдруг упала Стена? Ведь у них вокруг Гонконга тоже что-то вроде стены — от беженцев из коммунистического Китая. И ведь, в самом деле, не зря волновался: пала через несколько лет и Гонконгская стенка!

"День наступит, день настанет: весь Китай единым станет!": это куплет из песни по случаю объединения континентального гиганта с бывшей британской колонией Формоза, которую написал один из слушателей "Радио Россия". В таком историческом решении китайской проблемы уверен и скандальный американский маоист Боб Авокян. Его книгу я приобрел, по крайнему настоянию продавца, в магазине левой и анархической литературы недалеко от Юнион-Сквер, по соседству с шагающим по мостовой двухметровым железным Ганди. "Phony communism is dead! Long live the real communism!" — провозглашал красный гуру со страниц своего прокитайского опуса. Маоисты в Америке? Кто бы мог подумать!

— Да нет, он уже давно не в Америке! — успокоил меня продавец.

По словам последнего, мэтр давно пребывал в бегах где-то за океаном, объявленный ФБР в розыск за радикальную деятельность. Мировая революция — это серьезно!

Сходил в Музей Современного Искусства (МОМА), где обнаружил бурлескную инсталляцию Кабакова, предметно воспроизводившую бытовой галлюциноз похмельной горячки бесхитростного советского обывателя. Мрачного вида полутемная зала была завалена какой-то ломаной рухлядью, через которую можно было пробираться исключительно по специальным мосткам, заботливо проложенным организаторами шоу. Но самое ужасное было не в рухляди, и даже не ее количестве, а в том, что все пространство кабаковской залы было усеяно стремными маленькими полупрозрачными человечками, размером с палец. Я вспомнил, как у меня под циклодолом из асфальта росли полупрозрачные голубые цветы, и получил такой приход инфернальных ощущений, что постарался поскорее выбраться наружу.

Но едва вырвавшись от Кабакова, я попал на перформанс к австрийскому хулигану Флацу. Огромная лысая голова, на всю стену, в абсолютно темном зале отчаянно кричала, очень громко, так, что уши закладывало. Причем, кричала очень долго. Вероятно, запись шла по кругу. У входа в эту камеру арт-террора я заметил облокотившегося о корсяк секьюрити. Вероятно, вышел из вверенного его дозору художественного пространства немного очухаться. В самом деле, только себе представить: всю смену — в такой среде. Полная темнота, и отчаянно орет, без умолку, огромная голова. Современное искусство... Съедешь тут!

Нью-Йорк — город джаза. Джаз здесь на каждом шагу: на улице, в сабвее, в парках и на вокзалах и, конечно же, в кафе, ресторанах, клубах. Везде нью-йоркский джаз — самого высокого качества. Но истинным хай-лайтом не только нью-йоркского, но и мирового джаза считается клуб "Blue Note", на который я набрел совершенно случайно, болтаясь по вечернему Вилледжу в районе Бликер-Стрит. Несмотря на скромность размеров и убранства, этот клуб считается едва ли не лучшим во всем Нью-Йорке.

В "Блу Ноут" практически каждый день выступают звезды мировой сцены первой величинысамые сливки, creme de la creme. Конечно, это место немного туристическое, заезжих провинциалов тут всегда больше, чем коренных нью-йоркеров, да и я сам тут — турист, legal alien, так что не ропщу на "неаутентичность". Ведь главное — музыка, не так ли?

Вы платите 25 долларов за место у столика и заказываете сверху еще фаст-фуда с пивом, примерно по ценам Мак-Дональдса. Или за 15 долларов — место у бара, только напитки. Свет в зале выключается, зажигается над сценой, и начинается, нон-стоп, драйв часа на полтора. В тот раз там выступал Ал Ди Меола. А за столиком я познакомился с человеком из Техаса, нефтяным клерком, который дико тащился в Нью-Йорке в период своего краткого служебного отпуска. Он был чем-то внешне и даже внутренне похож на Бергера из фильма "Hair" — залетного провинциала в Нью-Йорке, вкушающего плоды богемной жизни.

А потом наступила суббота.

Вашингтон-Сквер. Я ждел ее возле выхода из сабвея на Юнион-Сквер, присев на ступеньки перед входом в сам скверик. Неподалеку от меня, по краю тротуара, все сновала какая-то гиперактивная женщина с мегафоном в руках и призывала народ по всем проблемам обращаться прямо к господу Иисусу Христу, поскольку он — любит нас. Нью-йоркеры вяло проходили мимо, не обращая внимания на призывы к сверхъестественному. Ну а где же Джулия? Может быть, мы что-то перепутали? Я уже не знал, что думать, как вдруг увидел ее, поднимавшуюся по ступеням из подземки.

— Извини, я задержалась в школе!
— Нормально. Куда пойдем?
— Ты знаешь, я хочу тебя пригласить в одну галерею, в Сохо. Мне нужно написать что-нибудь об этой выставке для школы.
— О'кей. Скажи, ты куришь траву?
— Хм! А у тебя есть?
— Нет, но ведь мы можем ее где-нибудь купить?
— Да, тут недалеко, на Вашингтон-Сквер, это нам по-пути...

Мне было интересно узнать, как вся эта процедура проходит здесь, в Нью-Йорке: что за люди, что за сорта? Уже на подходе к скверу подкатывает какой-то темнокожий:

— Want some stuff?
— Для начала — посмотреть.

Заходим за какой-то угол. Темнокожий разворачивает обрывок газеты. Выглядит как сушеные водоросли.

— Это — ямайская солома.
— Джулия, ты знаешь, на что это должно быть похоже?

Она разглядывает, нюхает:

— Черт его знает!

Я тоже нюхаю. Не пахнет никак. Наверное, крутит темнокожий...

— Эй, гайз, это действительно настоящая ямайская солома. Все — за двадцать пять!

Я — в сомнениях.

— Ну так что же? Или пойдем, еще посмотрим?
— Пойдем, еще посмотрим.

Темнокожий разочарован:

— U guyz R crazy!

Мы отваливаем. Входим в сквер. Это — большая прямоугольная поляна, опоясываемая пешеходной дорожкой, вдоль которой стоят скамейки. Зеленый пятачок в каменном колодце Вилледжа. Рядом — Нью-Йоркский университет, и большинство народа на поляне — студенты. Почти все — любители потащиться. Некоторые сидят прямо на траве, группками и поодиночке. Кто-то даже лежит, на боку или на спине. Идиллия как в Берлине на Зюдштерн. Только немного помасштабнее.

Вообще, Гринвич-Вилледж чем-то напомнил мне берлинский Кройцберг — богемно-турецкий район в прилегавшем к Стене американском секторе. Сегодня Стены уже нет, как нет и американского сектора. Но в тот день все это еще существовало... Я улетал в Америку в самом начале ноября восемьдесят девятого и помню, как с борта самолета глядел на Берлин. Узкая белая ниточка Стены опоясывала западную часть города как бы магическим шнуром абсолютного табу. Западный Берлин, эта "забытая территория", был городом-призраком и европейской столицей радикального авангарда — политического, культурного, экзистенциального. Урбан-арт, эстетика распада, руины войны. Баррикады хаотов-анархистов и полицейские фаланги. Туристы и международная богема. Мекка для сексуальных меньшинств и не желающих отдавать свое здоровье бундесверу. Студенческий парадиз. Оторванность, кул, жизнь в себе...

Мы идем по дорожке. Навстречу — черный паренек.

— U want some?
— Sure!

Садимся на скамейку. Снова — обрывок газеты. Те же водоросли. Фак! Паренек закручивает джойнт. Я пробую. Хм? По-моему — туфта!

— Ну как?
— По мне, так что-то вроде Мальборо Лайтс!

Паренек в недоумении. Джулия смеется: "Мальборо Лайтс!" Берет джойнт, затягивается. Дилер бросается в апологетический спич, уверяет, что стафф — самый настоящий. Подробно объясняет откуда, что и как сюда приходит, кто кому и сколько должен, как пасут менты и кому сколько следует платить, чтобы отмазаться. Между делом затягивается и продолжает гонку. Затягиваюсь еще раз и я, затем — Джулия. А наш приятель уже рассказывает, что он — из Сенегала, живет здесь в аптауне и солома — единственный для него способ существования. Ведь он же — нелегальщик.

— Ты говоришь по-французски? — спрашиваю я его.
— Oui!

В Сенегале государственный язык — французский. Давно в Нью-Йорке?

— Десять лет.

Тут я замечаю полицейского, который, поигрывая клэбом, медленно идет в нашу сторону. Ну так что же теперь? Именно в этот момент я начинаю ощущать, что тащусь, как шпала! Паренек, завидев мента, резко затих и нервно застремался: шит! Гляжу на Джулию — та вообще ни во что не въезжает. Ах ты, боже мой! Даю импульс менту, что б не подходил. Тот, действительно, молча продефилировал мимо, даже не взглянув на нас. Сенегальский дилер начал постепенно оттаивать, все более вдаряясь в новый прогон.

— Хоп! — прервал я его. — Сколько?
— Пятнадцать!

Я дал ему пятнадцать, сунул газетный пакет в карман.

— Это же много! — пытается остановить меня Джулия.

Но мне так в лом торговаться или, тем более — еще тусоваться, что решаю просто сэкономить нервы. Ведь они — дороже.

— Все в порядке. Идем!

Поднимаюсь, и меня заносит.

— Так куда мы собирались?
— В Сохо, в гарлерею!..

Мы выходим из сквера и вливаемся в пеструю виллледжевую толпу.

— Как ты себя чувствуешь?
— О'кей. А ты?
— Вишу просто как дирижабль!

ххх

Нам нужна ямайская солома.
Мы идет в тот чудный уголок,
Что зовется парком Вашингтона.
К нам подкатывает темный паренек.

Мы садимся молча на скамейку,
Паренек протягивает butt.
Ах ты милый, сенегальский всеумейка:
Из аптауна говоришь? Посмотрим...But,

That's nothing, just "Marlborough", and "light"!
Ты смеешься тоже. Погляди!
Ты берешь, лукаво улыбаясь:
"Говоришь, что "Marlborough"? We'll see!

Вот уж час сидим мы на скамейке,
Паренек все гонит свой bullshit
О ментах, о стреме, интересах...
Ты считаешь это — real wheet?

Я даю пятнаху, поднимаюсь...
Ой, держи меня, куда теперь идти?
Мы же в Сохо, в галерею собирались.
Говоришь, что в Сохо? Right, I see...

Мы идем по Вилледжу неспешно,
Столь похожему на кройцбергский Берлин.
Do you have your cotton mouth? Конечно!
How're you? Вишу как цеппелин!

Сохо. Мы уже в Сохо. Бесконечными рядами тянутся галареи.

— Раньше здесь было много заброшенных зданий и фабричных корпусов. Туда стали заселяться художники, появились мастерские и галереи. Теперь это очень респектабельный район, для состоятельных артистов.
— А где живут те, у кого нету денег?
— Они уехали в Ист-Сайд.

Мы заходим в закусочную и проглатываем пиццу. А вот, наконец, и та галерея, что нам нужна. Полотна, инсталляции. Античные колонны, венчаемые телевизорами. На каждом экране происходит какая-то тусовка: трактора, мосты, индустриальные сцены. Потом — природа, "острова блаженных"... Все скачет.Мы сидим на диване, уставившись в телевизоры, курим Мальборо Лайтс. Настоящие.

— Ты знаешь, мне эти колонны представляются нашими корнями в наследственности прошлого, а телевизоры — это современный, поверхностный слой нашего сознания со всем в нем происходящим.

Джулия оживляется:

— Ты очень странно объясняешь искусство. Совсем не так, как преподаватели у нас в школе...

Я смотрю на нее и замечаю, какая она красивая.

— Я хочу летом поехать в Нью-Мексико. Там сохранилась настоящая индейская культура, ритуалы, искусство...
— Тебя интересует мистика?
— Да!

Перед выходом из галереи мы берем на память из сувенирной корзины по фиолетовому кристаллу. На улице уже совсем темно. Мне надо на 42-ю, на автовокзал. Уезжаю в Бостон, оттуда — в Берлин. Прощаемся в сабвее.

— Я позвоню?
— О'кей!

Я позвонил ей из Бостона:

— Ты знаешь, мне кажется, я немного влюбился.
— И я тоже...
— Ты мне напишешь?
— Да!

Мне все время хотелось ее сфотографировать, но получилось это лишь один раз, когда мы возвращались из Сохо — на Бродвее, в ярком свете рекламы Мак-Дональдса: сверкающие карие глаза, перламутровые губы, элегантная ковбойская шляпка. Типично американская. Так вот ты какая, юная Америка...

Глава 2. Башни над Гудзоном

Близнецы. В феврале 1991 года я снова прилетел в Нью-Йорк на несколько дней. К тому времени Алекс уехал из своей башни на Юнион-Сквер в Москву и даже успел там жениться, так что остановиться я планировал в бруклинском лофте у Феликса. Мне долго не удавалось дозвониться до Джулии, а когда получилось, она предложила сразу же увидеться.

Мы договорились на встречу поздно вечером, на станции сабвея у "Близнецов" Всемирного Торгового Центра. Откровенно говоря, я не очень хорошо представлял себе, каким должен быть характер наших отношений. Ведь мы виделись всего-то пару раз, а потом больше года — лишь письма. Но в них было больше метафизики, чем чего-то личного... А вот и она — подлетела и бросилась мне на шею, египтянка. Ее волосы стали немного длиннее и, распущенные, делали ее похожей на безумиц-девадаси. Она бросилась мне на шею и я удивился, какая она легкая.

Мы пошли, держась за руки, по ночному Бродвею. Миновав с десяток улиц, зарулили в полупустой паб, где взяли водки и затиснулись в самом дальнем углу, за массивной дубовой бочкой с изрезанной любителями автографов поверхностью. Так и просидели до первых поездов, чтобы она смогла вернуться в Хобокен, а я — в Бруклин.

— Я бы взяла тебя к себе, но там у меня только комната в квартире с хозяйкой.
— Может быть, я возьму тебя к себе?
— К себе? Это куда же? Ты живешь в отеле?
— Я собираюсь завтра туда переехать. У вас в Хобокене есть какой-нибудь?
— Есть, конечно! Прямо рядом с сабвеем...

На следующий день, едва отоспавшись, я отправился пешком через Бруклинский мост к Близнецам, чтобы сесть в сабвей и поехать в Хобокен. От Всемирного Торгового Центра туда ехать четверть часа. При этом линии в Нью-Джерси не обозначены на стандартной карте нью-йоркского сабвея, так что многие гости Большого Яблока даже не подозревают о существовании в городе параллельного метро — очень удобного и эффективного. Едва выйдя со станции подземки на поверхность, я сразу же увидел старое кирпичное здание четырехэтажного отеля. Интересно, как там? Оказалось — совсем неплохо. Во-первых, цена за номер с двухместной кроватью была совершенно смехотворной — 20 долларов в сутки. И это учитывая, что вы находитесь в пятнадцати минутах от WTC и вообще всего даунтауна.

Я встретил Джулию после занятий, у входа главного корпуса на 21-й улице.

— Ты знаешь, я снял гостиницу...
— В Хобокене?
— Естественно!

В том, что сейчас нужно идти прямо туда, даже не возникало сомнений. Мы отправились к Близнецам на сабвей и через полчаса были "дома".

Хобокен — это уже административно не Нью-Йорк, а Нью-Джерси — территория по ту сторону Гудзона. Но фактически Хобокен — район Нью-Йорка. Из Манхэттена туда можно добраться, порой, быстрее, чем до Бруклина, уже не говоря о Квинсе или Бронксе. Чисто внешне Хобокен — типичный американский провинциальный городок, и попав сюда совершенно забываешь, что всего в полумиле от этого места, не той стороне Гудзона бьются в каменных ущельях бешеные потоки человеческой энергии. В основном Хобокен знаменит тем, что здесь родился и провел свое детство Фрэнк Синатра. Тут же появился первый в Америке бейсбольный клуб — результат моды на завезенную русскими лапту.

Отель "Эдвардс" — странный реликт давно ушедших времен. Входя сюда, я неизбежно — словно перенесенный машиной времени — ощущал себя частью эпохи немого кино, и даже немного — его участником: мне почему-то сразу представлялось, что я одет в строгий костюм, макинтош и шляпу, вроде классического гангстера. На всем — вековая пыль. Тусклое освещение. В тяжелом железном лифте поднимаемся на последний этаж. Портье, он же лифтер, крутит небольшой штурвал, приводя кабину в движение, потом открывает дверь. Коридор, длинный и узкий, обит рельефно-узорчатым темно-коричневым линолеумом — вероятным ровесником самой постройки. На полу — толстый ковер-ветеран. Заходим в номер. Почти всю комнату занимает огромная деревянная кровать. Рядом — архаичный комод из того же материала. На окне — темные шторы. Вокруг — мертвая тишина. Такое ощущение, что мы — единственные обитатели гостиницы. Я воспринимал себя не иначе, как водевильным героем, решившим провести в отеле ночь с женщиной. Атмосфера номера была настолько густо насыщена соответствующим электричеством, что от этого просто совершенно некуда было деться. Мы вошли — и сразу бросились на постель...

В самом деле, вопрос заниматься или не заниматься сексом казался абсолютно излишним. Было очевидно, что да, заниматься, причем — сразу и много. Джулия достала из своего рюкзака большую зеленую свечу, запалила фитиль. Потом вынула из косметички ароматическое масло и притянула меня к себе. Все происходило совершенно молча, поскольку было не до разговоров. Наверное, именно поэтому мы не вылезали из постели почти сутки. После того, как все было вылито во все места, Джулия немного виновато взглянула мне в глаза и произнесла первые с предыдущего вечера слова:

— Ты знаешь, в Америке это делается очень просто...
— Ну, мы же ведь — старые знакомые?
— Конечно!..

Мы завтракали в маленьком ресторанчике — омлет с ветчиной, тосты с мармеладом, чай с молоком (местное воспроизведение английской кухни) — и уезжали на целый день болтаться в Манхэттен. А вечером вновь пересекали Гудзон и оказывались по эту сторону действительности.

Малевич. В Метрополитане тогда шел Малевич. Это — несколько залов, заполненных вещами из лучших собраний со всего мира. Держась за руки, мы медленно движемся сквозь фантазии мастера, в интуитивной солидарности с его революционной эстетикой. В очередном зале присаживаемся на диван напротив "Белого на белом".

— Как тебе это нравится?
— Great!

Растаивая, мы проникаемся в белое, а за ним — в другое. Белое захватывает нас, выбеляя алхимическую медь зеркала ощущений... Кто-то проходит мимо, кивает нам на полотно и улыбается. Мы тупо таращимся, не выдавая ментального присутствия. Другие залы — другие вещи. Черный квадрат, красный квадрат, объекты в четвертом измерении. И новое возвращение к фигуративности, но уже — с опытом беспредметности. Материалы выставки в Берлине. Фотографии, таблицы с теорией добавочного элемента.

Поначалу мне показалось, что теория добавочного элемента в чем-то резонирует с теорией прибавочной стоимости. Странный Малевич! Буддо-марксист, как Рерих? В другом, конечно, измерении — в методологии чистого искусства, скорее всего. А вот — фотография Малевича на смертном одре: в изголовье, как икона, — "Черный квадрат". На стенах комнаты — те самые картины, которые мы только что разглядывали в залах экспозиции. Время начинает входить в четвертое измерение, как и пространство...

ххх

Мы разглядываем на белом белое:
That's cool! — говоришь ты,
И Малевича ирония спелая
Изволакивается из пустоты.

Нам подмигивает кто-то из зала,
Выводя из грезы ни о чем.
Мы смеемся, как мумии марка Шагала
И вновь погружаемся в сон.

Мы прозреваем за белым белое,
И за отсутствием — четвертое измерение:
Платоническон и бестелое —
Как амурность чистого времени.

Ах, зачем нам квадрат этот витебский,
Замалевывающий неограниченное?
Наш добавочный элемент супрематический —
Лишь шутьята, закон обезличенного.

Пусть лучше на белом белое,
За безответственностью — безответное...
Ты чувствуешь, как нас уносит в беспределое:
В эротический хаос за космосом светости?..

Ровнер. Как-то раз, перелистывая "Новое Русское Слово", я наткнулся на объявление о заседании Русского Эзотерического Общества. Меня заинтересовало, что бы это могли быть за люди, и я решил позвонить по оставленному номеру.

— Извините, — ответил мне ледяной мужской голос, — но наши заседания — только для членов клуба.
— Видите ли, я хотел всего лишь предложить вам некоторые материалы, которые, полагаю, могли бы заинтересовать ваших людей.
— По всем вопросам литературных публикаций Вам следует обращаться к господину Ровнеру.

Ровнер? Имя Аркадия Ровнера — русского эзотерика, заброшенного имперсональными силами судьбы для работы в этом каменном пространстве девяносто шестой пробы, я знал уже давно, в связи с издававшимся им в Америке эстетски-оккультным журналом русского авангарда "Гнозис". Некоторые мои друзья в Москве хорошо знали Аркадия, и образ его, как представителя русского эзотерического андеграунда на Западе, было окутан мистической аурой герметической инаугурации.

— Вы не могли бы быть столь любезны, чтобы сообщить мне номер его телефона?
— Вообще-то мы телефонов не даем, но для Вас можем сделать исключение. При условии, что Вы не скажете господину Ровнеру, откуда его получили.

Я записал номер. А потом, уже будучи в Нью-Йорке, решил позвонить. В данном случае — прямо из постели в хобокенском отеле.

— Алло, господин Ровнер?
— Да, я. Слушаю Вас.

Я сказал, что получил телефон через общих московских знакомых, назвал пару имен.

— Да? Хорошо, мы можем встретиться, к примеру, завтра. Как у Вас со временем?

Я записал адрес и пометил время встречи.

— Джули, завтра мы идем в гости к одному русскому доктору оккультных наук.
— Вау!

Наступило "завтра", было уже далеко за полдень, а мы все никак не могли выбраться из постели.

— Джули, уже три часа, а в четыре мы должны быть у Аркадия!
— Ах, да? Я, кажется, заснула... Куда нам ехать?

В то время Ровнер жил в двух шагах от Вашингтон-Сквера.

— Здравствуйте, Володя, рад Вас видеть! А как зовут Вашу подругу? Вот, познакомьтесь — моя супруга. Проходите, пожалуйста!

После непродолжительных церемоний мы, наконец, развалились в мягкой мебели, за чайным столиком, и включили наши речевые центры на всю мощность. Сначала, щадя Джулию, мы пытались вести разговор по-английски, но что такое изъясняться на иностранном языке для тех, кто и на родном-то остается мало кому понятен! Мы оба очень быстро спасовали — или, вернее сказать, во всей полноте ощутили прокрустово ложе Инглиша, когда речь идет в терминах лингво-метафизического конструирования — и, извинившись за вынужденное свинство, перешли на русский: общие знакомые, общие идеи, "московская ситуация" и ее невидимые нити, связавшие Нью-Йорк, Лондон, Париж, Берлин...

— Вы знаете, Джулия, это действительно странно, но вот мы знакомы с Володей всего пару часов, а у меня такое ощущение, что я знаю его всю жизнь! Мы говорим теми же словами, придаем идеям то же значение, ссылаемся на тех же лиц... Одним словом, я чувствую, что мы, не будучи до сих пор лично знакомы, были все время привязаны к одной и той же ситуации...

Джулия, с широкой улыбкой и легким прищуром — словно пытаясь вникнуть в суть говоримого за порогом формального смысла — бросала искрящиеся взгляды то на меня, то на Аркадия, тая от непонятного удовольствия:

— This is amazing!

Russian Teа Room. Я давно хотел сходить, для разнообразия, в "Русскую чайную" на пересечении 57-й Стрит и 7-й Авеню. Говорят, там иногда можно встретить русских культурных знаменитостей, а Евтушенко — так тот здесь просто постоянный клиент. Джулия решила предварительно позвонить в заведение, чтобы выяснить часы работы, и тут оказалось, что туда, вообще, можно попасть только по записи. Мы заказали два места на полдень. К полной моей неожиданности, "чайная" оказалась огромным рестораном — самым шикарным из всех, которые я до сих пор видел в этом городе: золото, бархат, ковры, оригинальные полотна с русскими мотивами в дорогих рамах, архитектурные роскошества и все прочее... Официанты — молодые плэйбои с офицерской грацией, публика — явный истеблишмент в гламурном дресс-коде. При этом наш богемно-хипповый вид, по-видимому, никого вокруг не смущал. Американцы в сравнении с европейцами — просты и непритязательны. Администратор, сверив фамилии, провел нас к столику, к которому тут же подлетел вышколенный половой со счастливой улыбкой. Через несколько минут он принес вино, салат, птицу. Народу в объемной зале было на удивление много — то-то нужна предварительная резервация! Но Евтушенко так и не появился. А может быть, я его просто не узнал?

— Ты знаешь, куда мы пойдем отсюда дальше?
— Куда?
— В мемориальный музей одного русского художника из "Мира искусства". Его зовут Николас Рерих, ты слышала про такого?
— Рерик? Нет, никогда не слышала. А где это?
— В Вест-Сайде.
— О, это недалеко от того места, где я жила?
— На 107 улице. Давай, пойдем туда пешком через Центральный Парк?..

Музей Рериха. Мы пересекли Парк по длинной диагонали с юго-востока на северо-запад, через бурые газоны и скальные выступы древней индейской почвы. Выйдя на ту сторону в районе Сотой Улицы, мы дошли до самого Гудзона и двинулись дальше на север. Это уже почти Гарлем. Улицы становятся все грязнее, публика — подозрительней. Вспоминаю "Вестсайдскую историю". Это, наверное, происходило где-то здесь. Наконец, почти на набережной, мы видим старый трехэтажный особняк — музей Рериха. Дверь заперта. Звоню. На пороге появляется седой господин с бородкой:

— Извините, но мы сегодня закрыты. Приходите завтра.

Завтра? Приходится прибегать к человеческому фактору. Я объясняю седому господину, что являюсь членом российского Рериховского общества и знакомым Павла Беликова. Это имя действует магически. Беликов, которого я, в самом деле, немного знал, был старым другом Николая Рериха, Елены Ивановны и их сыновей — Юрия и Святослава. Седой господин оттаивает и расплывается в улыбке:

— Тогда — добро пожаловать! Я сам хорошо знаком с семьей Беликовых!

Оказывается, он не раз бывал в России, и даже — на Алтае, в рериховском доме. Джулия смотрит на нас с недоумением. Вероятно, мы напоминаем ей членов международной тайной организации, связанной через океан невидимыми нитями особой солидарности, если не оккультного заговора. Седой господин оставляет нас одних, и мы бродим по этажам и залам пустого особняка, разглядывая экспонаты из гималайского собрания Рерихов и полотна самого маэстро.

Я стою перед писанным яркой темперой горным пейзажем. Сзади тихо подходит Джулия, обхватывает меня руками, кладет голову на плечо. Мы входим в магическое пространство невидимой Шамбалы — салонного мифа русских эстетов, и ток наших смертных жизней приостанавливается, кристаллизуясь в супрематическую интуицию о запредельном:

— Ты знаешь, Рерик мне нравится даже больше, чем Малевич!

Прощаясь с нами, Седой господин просил меня передать, при случае, его русским друзьям несколько рериховских книг и подарил значок с символикой Пакта Мира в виде трех кружков по углам равностороннего треугольника. Я отдал его Джулии — на память о "русском дне" в Нью-Йорке.

ххх

Когда мы в последний раз возвращались из длинного нью-йоркского дня в ночную тишь хобокенской провинциальности, Джулия повела меня на набережную, и мы замерли над водой, словно зачарованные, глядя на ту сторону, где вневременной галлюцинацией маячили над Гудзоном светящиеся башни Манхэттена.

— Красиво, правда?

Она стояла в колдовском оцеплении, наивно привлекаемая сиянием сюрреальных миражей.

— Самая красивая — это ты!

ххх

Улетая в тот раз из Америки, я увозил с собой книгу Аркадия "Ход королем" — субперсональный роман о межпространственности Нью-Йорка и Москвы. Погружаясь в чтение, я вылавливал знакомые места, знакомых людей, знакомый эстетский контекст апофатики религии "я". Но все пространство, через которое шагал аркадиев король, было для меня заполнено Джулией: ее прищуром и ее "ха-ха", ее нежным касанием и сладким дыханием. Это был уже "ход королевой" — через трансатлантическую диагональ, связавшую JFK и TXL, Нью-Йорк и Берлин, Новый и Старый Свет, свернувшиеся свитком старые небеса и развернувшуюся бездну новых — с одной-единственной звездой, имя которой: Джей-Ю-Эл-Ай-Эй...

Глава 3. Транс-континентальный роман

Москва.

Words are flying out like endless rain into a paper cup
They slither while they pass. They slip away across the universe
Pools of sorrow waves of joy are drifting thorough my open mind
Possessing and caressing me...

Едва вернувшись в Берлин, я улетел в Москву — договариваться об организации для Джулии выставки в каком-нибудь знаковом месте. Это был повод заманить ее в СССР и утащить там куда-нибудь подальше в горы — как снежный человек, если верить восточным легендам, умыкает красивых девушек к себе "в траншею" (выражаясь в терминологии центральноазиатских чабанов).

Зимняя Москва начала 1991 года выглядела еще совершенно по-советски, в ресторациях на улице Горького народ плясал вприсядку и пил водку в столбах табачного дыма, под "цыганочку". Единственным приличным местом, куда можно было пригласить друзей приятно провести вечер, было валютное кафе на первом этаже гостиницы "Москва". Но уже появился частный сектор спецобслуживания — закрытые клубы. Страна готовилась в большому скачку в капитализм: все продается и все покупается. Самым подходящим вариантом для частной выставки мне представлялся ЦДХ на Крымском Валу, где за совершенно смешные деньги, порядка 5 тысяч долларов, можно было договориться об аренде на месяц целого зала.

Но когда все договоренности были практически достигнуты и оставалось лишь заплатить по счету, я решил провести мероприятие в Питере, поскольку там приличный зал, вменяемую публику и адекватную прессу обещал организовать один мой хороший знакомый, уже имевший опыт в международных арт-проектах, в частности — с тем самым Флацем, орущую рожу которого я видел в нью-йоркском Музее Современного Искусства. Это именно он заманил знаменитого австрийского хулигана в Питер и сделал ему скандальную выставку. Правда, тот после гастролей заявил, что больше в Россию — ни ногой! Но это — уже детали...

Тортола.

Images of broken light which dance before me like a million eyes
They call me on and on across the universe
Thoughts meander like a restless wind inside a letter box
Тhey tumble blindly as they make their way across the universe...

Джулия принадлежала к тому типу женщин, которым, как глоток воздуха, постоянно требуется многочленная сексуальная интрига. Я вполне понял это после того, как получил от нее письмо с карибского острова Тортола. Она сообщала, что отправилась туда, на пару недель, поразвлечься с Брюсом — старым знакомым семьи, который пригласил ее, якобы чисто по-дружески, оторваться в этот тропический парадиз. Джулия описывала, как они отправились пить пиво в прибрежный бар, а потом, оставив друга "на пару минут", она исчезла сама, минимум, на полчаса, вызвав тем самым у старшего товарища приступ абсолютно недружественного наезда:

"Я просто вышла подышать из душного бара свежим океанским воздухом, и уже на улице случайно познакомилась с каким-то местным парнем. Он был очень веселый и разговорчивый, мы немного прошлись вдоль берега, а потом присели у воды. А через некоторое время перед нами появляется Брюс и устраивает мне скандал: почему я оставила его одного и сидела в обнимку с этим парнем? Но ведь мы ничего не далали и обнимались просто так, совершенно без задней мысли! И потом, ведь Брюс с самого начала говорил мне, что приглашает меня на Тортолу чисто по-дружески, а не как свою любовницу, так что я ему ничего не должна, ведь правда?.."

Но это, как выяснилось, была лишь присказка, а настоящая сказка состояла в следующем. После разборки с Брюсом Джулия почувствовала сильное желание побыть одной и пошла вглубь острова, подальше от туристического побережья. Забравшись в заросли, она присела на большой камень отдохнуть, расслабиться... Тут, прямо перед ней, на землю опустился огромных размеров ворон. Птица, пристально глянув, несколько раз громко каркнула. В этот момент у Джулии открылась интуиция. Она вдруг поняла, что на самом деле ворон — это я, вернее — магическое воплошение моего духа, который сообщает ей некую "вертикальную" истину, трансцендирующую все эти мелкие разборки с Брюсом, и вообще...

Sounds of laughter shades of life are ringing through my open ears
inciting and inviting me
Limitless undying love which shines around me like a million suns
It calls me on and on across the universe...
Jai guru deva Оm...

Это, конечно, было очень лестное письмо, и я уже было стал утверждаться в собственных глазах как некий кастанеда, манипулирующий сознанием младших братьев по разуму на трансконтинентальном уровне. Однако, за пару недель до питерского вернисажа, когда в ее паспорте уже стояла советская виза, пришло другое письмо:

"Ты знаешь, я, возможно, не смогу приехать. У меня здесь есть друг, который не хочет, чтобы я уезжала без него..."

Я бросился ей звонить. "Другом" оказался, вопреки моим подозрениям, вовсе не Брюс, а некий нью-йоркский психоаналитик, запудривший, как я сразу понял, девочке мозги. Ну вот, этого еще не хватало! Может быть, одумается? Вся надежда — на сверхъестественное... После непродолжительных, но, вероятно, очень интенсивных колебаний Джулия, наконец, решила-таки приехать:

— О'кей, встречай меня в Санкт-Петербурге!

Roll up and that's an invitation, roll up for the mystery tour.
Roll up to make a reservation, roll up for the mystery tour.
The magical mystery tour is waiting to take you away,
Waiting to take you away...

Наша поездка в СССР в августе 1991 года подробно описана мной в книге "Тропой священного козерога", фрагменты из которой приводятся ниже (Ч. III. Гл. 27. Last Trip):

Вернисаж. Питерская выставка проходила в большом холле лектория общества «Знание» на Литейном. Полагаю, это была первая публичная выставка современного американского искусства в Питере, организованная сугубо частным образом. Всю экспозицию Джулия привезла с собой, упакованной в гигантский рулон. Это были пять картин размером метра полтора на пять каждый, образно представлявших символический цикл жизни человека от момента зачатия до отхода души в иные миры. Композицию дополняли двенадцать вещей размерами в среднем метр на полтора, на которых изображались различные лица и фигуры, напоминавшие мне каландаровские привидения. Вся живопись была сделана черной и цветной гуашью на белой ткани, наклеенной на толстый ватман.

На вернисаж собралось огромное количество народу. В зале, где размещалась экспозиция, было просто непротолкнуться. Помимо местной художественной богемы явилось также большое число мистиков, среди которых особенно выделялись настоящий забайкальский лама в желтом шелковом халате и характерной монгольской шапочке со шпилем, а также некий ориентального вида человек в бусах и огромной белой бараньей папахе. Приехало телевидение, набежала пресса. На большом круглом столе была выставлена батарея вина и шампанского, наиболее продвинутые мистики прибегали к дополнительным средствам. В общем, тусовка была очень плотной. [...]

Наибольшее впечатление актуальное американское искусство произвело на мистиков, которые наперебой комментировали полурасплывчатые гуманоидные образы в духе собственных запредельных откровений.

— Вы знаете, — восторженно вещала мне прорицательница с горящими глазами, задрапированная ориентальными газовыми платками и увешанная массой магических талисманов, — вы скажите вашей спутнице, что у меня только что было особое видение. Ведь она — не кто иная, как новая инкарнация ближайшей служанки Матери мира!..

ххх

Позже Джулия писала о своих питерских впечатлениях:

"The beauty of St.Petersburg took me by surprize. It is a city of wispering canals and an endless labyrinth of arched passages. At night these effects combined with, the small amount of street lights of cars, give a mysterious mood for the imagination to fly. It is no wonder that in this atmosphere many great writers, painters and musicians found the ability to express themselves. The most unique aspect of this culture however, is the approach to art. Here in the West I have noticed a dominant trend. To be appreciated all painting must first be analyzed by a specialized field of theoreticians, called art critics. In the former Soviet Union I noticed the ability of the people to receive their own quite profound and personal impressions without the need for the art critic to interpret the meaning for them. In this way the people experienced the art through an unobstructed passage which was forged by their own perseption. This talent is worthy of note especially today." (Julia Giuliani. American Artist in Russia)

Остранение.

You say yes, I say no.
You say stop and I say go go go, oh no...

Вернувшись после вернисажа в гостиницу, я был уверен, что мы прямо с порога начнем заниматься любовью. Но Джулию почему-то не тащило нужным образом, она тормозилась и тормозила меня. В чем дело?

— Я дала своему другу слово, что не буду спать с другими во время отпуска, you see?..

Я просто опешил:

— Ну и, стало быть, мы будем просто гулять за ручку? Ты бы хоть заранее предупредила, что ли!
— Так я же писала, что у меня есть друг! А ты говорил, что приглашаешь меня в путешествие, а не трахаться, помнишь?

Мне вспомнилась история с Брюсом. Ну, раз пошла такая пьянка... Не прибегать же, в самом деле, к харрасменту — упаси бог! Ведь моя подруга — феминистка. Вот она и в СССР приехала с книжкой о правах женщины на заре советской власти. Оказывается, политические права женщины получили в России раньше, чем в Америке и многих европейских странах. Джулия подозревала, что в русской социальной мысли, словно в русском авангарде, присутствует некое мощное эмансипативное начало, пробивающее ригидные структуры истеблишмента. Русский авангард начинался вместе с русским коммунизмом, но если последний обернулся тоталитаризмом и рухнул от собственной моральной несостоятельности, то первый превратился в "символ веры" современного западного искусства — самого гуманного на свете.

— Ты относишься ко мне как к личности или как к сексуальному объекту?
— Что за вопрос, конечно как к личности!
— Но если как к личности, то тогда это не имеет значения, спим мы или не спим, правда?
— Может быть, для личности это и не имеет значения, но мое тело относится к твоему телу однозначно как к сексуальному объекту. Просто по-другому в природе не бывает. Это понятно?

Она подумала немного и сказала:

— Ну, хорошо, только ты лежи и не двигайся...

Ничего себе — не двигайся! Может, еще и не дышать? Безусловно, она боролась с тормозящими суггестиями Психоаналитика, которые тот насажал в ее мозгах и нервных центрах средствами нейролингвистического программирования и прямого физиологического влияния. Для него Джулия была абсолютным секс-объектом, которого только такими средствами и можно удержать в узде психоэнергетической эксплуатации. А для меня? Насколько мне, вообще, все это нужно? Впрочем, поднявшаяся из глубин организма волна похоти быстро прекратила процесс такого рода невротических рефлексий, открыв шлюзы более адекватных реакций. Но Джулия, вцепившись в меня зубами, так и не дала возможности проявить хоть какую-то инициативу, доведя все до конца по собственной схеме.

— Ну что, тебе было хорошо?
— Быть-то было, но к чему такие тонкости?
— Пожалуйста, не спрашивай. Я по-другому сейчас не могу.
— У тебя месячные?
— Please, don't ask!

В Питере мы протусовались несколько дней, после чего отправились через Прибалтику в Москву, а оттуда — трансконтинентальным экспрессом в Среднюю Азию. Нашей конечной целью были Фанские горы, где мне, в свое время, приходилось много бывать в поисках мумия, снежного человека и высшего водорода. Здесь же, в Фанах, мы встретили августовский путч.

Central Park acid. Встали на тропу с утра пораньше. Закинулись для профилактики кислотой, которую Джулия привезла с собой из Нью-Йорка. В общем, идем, солнышко светит, свежий ветерок, все — класс! Через какое-то время замечаю, что веса рюкзака совсем не чувствую. Первая мысль: забыл на предыдущем привале. Смотрю — нет, на месте, за плечами. Ну, думаю, чудеса! Как быстро к весу привык! Такой эффект на самом деле имеет место: если долго ходить с рюкзаком, даже тяжелым, то настолько привыкаешь к нагрузке, что через несколько дней почти совершенно перестаешь ее чувствовать.

И вот, иду я дальше уже совсем налегке, почти вприпрыжку. Вот так прыгаю-прыгаю и вместе с тем думаю: чего же мне это так легко прыгается? Ведь я иду по узкой каменистой тропе, вдоль крутого склона, а такое ощущение — что по ровной плоскости. Посмотрел внимательнее вокруг — и ахнул: я действительно шел по плоскости, границей которой служили окружающие хребты.

В этот момент вдали появилась человеческая фигура. Я поначалу не понял, то ли она идет ко мне, то ли я ее догоняю. На всякий случай прибавил ходу. Наконец выясняется, что фигура движется навстречу. Вот она подходит совсем близко. Это — типичный турист: в панаме, шортах, с рюкзаком и лыжной палкой. Поравнявшись со мной, останавливается, как это принято в горах, здоровается. Ну что, как дела, куда и откуда? И тут из его уст я слышу текст, прозвучавший отчужденно, как сообщение Советского информбюро:

— В Москве путч. В столицу введены войска, в стране чрезвычайное положение!

Вот это номер! Я еще ничего не понимаю, а фигура сообщает дальше совсем уже душу леденящие факты:

— Граница перекрыта!

Это что, ЗНАЧИТ, МНЕ И НАЗАД НЕ УЛЕТЕТЬ?! Тут подходит Джулия.

— Послушай, — говорит она, — о чем это вы тут беседуете? Вы выглядите со стороны как два клоуна!

И она чумово загоготала. Человек-фигура начал странно на нас коситься, а потом сообщил новую банку:

— Ну ладно, я тут с вами заговорился, а мне спешить надо. По радио передали, что все отпускники должны срочно вернуться на рабочие места! ВОТ Я И СПЕШУ. Мне же еще до Питера надо добираться!

И он, подхватив рюкзак, ломанул с места сразу на третьей скорости, скрывшись в считанные секунды из глаз, словно в старой съемке.

Здесь я уже совершенно перестал что-либо понимать. Во-первых, человек, только что прогнавший про путч — это был глюк или реальность? Очень возможно, что глюк, или что просто меня глючило, когда тот гнал свою телегу. Я хочу расспросить о ситуации Джулию как стороннего наблюдателя, и тут обнаруживаю, что ее рядом нет. Осматриваюсь вокруг — и к ужасу своему замечаю, что стою вовсе не на гладкой поверхности, а на узенькой, выщербленной каменной тропе, тогда как вся местность вокруг мощно изрыта моренами, шахтами, щелями и прочими неровностями. Как я мог тут беззаботно скакать — совершенно неясно. Зато ясно, что дальше так не попрыгаешь. Но главное — надо найти Джулию!

Это было уравнение с тремя неизвестными. Во-первых, она могла просто отойти ненадолго, чтобы затем вернуться на это же самое место. Что будет, если я сам скроюсь в процессе поисков где-нибудь в складках природы? Так и будем друг друга искать в трехмерном лабиринте? Во-вторых, она могла отойти куда-нибудь надолго, заглючив от кислоты. В-третьих, она могла продолжать двигаться, причем не обязательно в сторону перевала. Я пошел вперед, выбрав направление чисто интуитивно, ибо стоять на месте было сложнее всего. К большому удивлению, пройдя метров сто, я обнаружил Джулию, загоравшую на дне глубокой расщелины, среди небольшого зеленого оазиса у ручейка, вытекавшего из-под ледяной глыбы. Я окликнул ее сверху. Увидев меня, она удивилась, что это я там делаю, ибо, как оказалось, все время считала, что я нахожусь где-то поблизости, буквально за спиной. Куда девался при этом ее рюкзак — Джулия не знала.

В конце концов мне удалось вытащить ее из расщелины, мы нашли рюкзак (наверное, просто случайно) и разбили ярко-бордовую палатку на высоком пригорке, — чтобы в случае чего она всегда была на виду. А потом я залег в этот нейлоновый чум и пошла вторая серия перформанса. Бордовые с желтой капроновой прокладкой стенки иґглу превратились на пути солнечного света в экраны, на которых начал разыгрываться дальневосточный театр теней. Сначала заплясали силуэты каких-то фантастических сущностей, затем послышались конский топот, человеческие голоса, блеяние скота, лязг железа. Было такое ощущение, что вокруг нашей палатки разворачивается большое кочевое стойбище. На экране мелькнули тени воинов с кривыми саблями и характерными монгольскими шапками. Так это же воины Чингисхана, тумены которого движутся через гористую местность на новые пастбища! Тут полог раздвигается, и на фоне заснеженных пиков появляется Джулия: в лиловом шелковом чапане, тюбетейке, с большими таджикскими серьгами в ушах:

— Ну что, хан, приляжем?[...]

ххх

Под кислотой она, наконец, рассказала мне, в чем была причина ее странного поведения. Оказывается, что это все тот самый, ужасный Психоаналитик заразил ее какой-то трихомонадой, и Джулия, прежде всего, беспокоится о моем здоровье. О, катта рахмат! Может быть, теперь-то она с ним, наконец, завяжет?

Моджахеды. Через пару дней мы дошли до первого чабанского стойбища. Пастухи напоминали своим видом — бородатые, в бурках, чалмах и с ружьями — группу моджахедов. Джулию — чтобы не заморачиватьтся с лишними вопросами — я представил как эстонку, не говорящую по-русски. Эстонский язык от английского тут никто не отличал, но знали, что в Прибалтике не говорят по-русски. Мой первый вопрос: «Что в Москве?» Моджахеды сказали, что про события в столице слышали по транзисторному приемнику. Да, все верно, туда введены войска, Горбачев арестован, советская власть восстановлена. Чабаны сполна выражали свое удовлетворение ходом событий:

— Горбачев — совсем плохой. Сталин был лучше. А теперь деньги нет, бензин нет, зимой баран чем кормить будешь? Вот сейчас хорошо, снова советский власть будет!

По поводу ситуации с внешней границей вооруженные бараньи пастыри ничего вразумительного сказать не могли. Очевидно, это измерение политической жизни страны интересовало их меньше всего. Оставалось надеяться на более достоверные информационные источники, несомненно ждавшие нас впереди.

Ангел. Мы провели на стойбище остаток дня, а наутро моджахеды отрядили нам в помощники подростка с ангельской внешностью (таких можно увидеть на самаркандской мозаике), он должен был нести Джулин рюкзак. Та ничего не имела против, Ангел же оказался в состоянии не только носить тяжести, но и делать многое другое.

На одном из привалов, в свете костра, Джулия рассказала, как ей Средняя Азия напоминает Нью-Мексико, где она отрывалась несколько месяцев по линии художественного проекта SVA. Очень быстро волна воспоминаний принесла ее к образу молодого ямайца-растафари, торговавшего ганджой в Санта-Фе. Она "призналась", что едва ли не каждый день бегала к этому типу, но то была "не любовь, а просто чистый секс". В самом деле, как молодой девке без мужика? Разовьются неврозы, снизится конкурентоспособность, притухнет общий драйв по жизни... Оказывается, ямаец обучал ее камасутре. Во всяком случае, именно так он называл те трюки, которые она пыталась отрабатывать на мне. А как ей, интересно, наш провожатый, с таким можно лечь?

— Почему нет? Он очень секси, очень нежный...
— Так ты же сейчас не можешь...
— Ты знаешь, если женщина хочет...

От кишлака Хакими, которого мы достигли к полудню, шла вниз, к душанбинскому шоссе, грунтовая дорога. У моста я заметил пару машин. Нашел водителей, но те ехать категорически отказывались: нет бензина. Я предлагал за тридцать километров, которые нужно было сделать до трассы, тысячу рублей — и это при старых-то советских ценах, — но тщетно.

— Нет, брат, бензина. Ты хоть миллион давай. Понимаешь, бензина — нет!

Перспектива топать еще три десятка километров не очень воодушевляла, но ничего другого все равно не оставалось. Дорога вниз представляла собой усыпанное булыжниками полотно, шагать по которому было крайне затруднительно. Ноги постоянно соскакивали с острых камней, к тому же поднималась чудовищная серая пыль. У меня вдобавок были неслабо стерты ноги, а на новой забулыженной трассе мне совсем поплохело. Джулия шла налегке — Ангел тащил ее рюкзак и ни на что не жаловался, — ну, на то он и ангел, — я же, глотая пыль, с параноидальным ужасом представлял себе, какие муки еще предстоит мне изведать на тридцатикилометровом маршруте, да еще под палящим солнцем и со стертыми ногами! Это было как спуск с Голгофы. Часа четыре мы пилили non stop. И при этом не сделали еще и трети всего расстояния! Положение становилось отчаянным. В этот самый момент Ангел кричит: «Машина!»

Это был грузовик, отвозивший бригаду полеводов с участка домой. Нас разделяло метров пятьсот. Мы видели, как последние человеческие фигурки подтягиваются к транспорту на посадку. Заметят ли нас? Подождут ли? Ангел рванул с места, вместе с рюкзаком, аки по воздуху. Он что-то закричал пронзительным голосом. Последние фигурки подошли к машине, но в кузов не забирались. В общем, нас дождались. Всего ехало, наверное, два десятка человек. Декхане Восточной Бухары. Особая культурная каста в мозаике евразийского этноцирка.

У поворота на Душанбе грузовик остановился. Мы сошли. Ангел остался. Джулия подарила ему, в знак вечной любви, какие-то свои амулеты. Ангел наградил ее преданным взглядом, и его небесный лик скрылся в облаке выхлопа и пыли, которое оставил после себя тронувшийся дальше грузовик.

Сила печатного слова. На этом же перекрестке стояло несколько лавок и общественный туалет. Именно туда я направился в первую очередь. И тут начинается самое интересное. Сижу я на корточках, читаю газету, говоря точнее — обрывки газеты, нанизанные на гвоздь в стене в качестве подручного средства. [...]

И вот на одном из газетных клочков я вижу заголовок: «Самоубийство генерала Пуго». Рядом — фотография и обрывок совершенно загадочного текста. Другой обрывок: постановление ГКЧП. Фрагменты. Итак, судя по полученной мной информации, ГКЧП установил новый политический порядок, а Пуго — одна из первых жертв новой власти. Интересно, что же с Горби? И с границей? Я решил не углубляться в чтение обрывочного материала, а добраться поскорее до Душанбе, где все должно было окончательно проясниться. [...]

Когда я добрался-таки до спасительного ящика и включил экран, то увидел, как там, прямо перед камерой, какие-то люди жгут партийные билеты. Я сначала подумал, что это телеканал повстанцев. Переключаю на другой. Там — то же самое. В конце концов, в моем сознании стала постепенно восстанавливаться реальная канва событий, и я понял, что ГКЧП не прошел. А значит — границы продолжают оставаться открытыми! [...]

Под колпаком у ЦРУ. Прилетели в Питер, добрались до гостиницы. Вечером я позвонил в Таллинн маме, сообщить, что вернулся из Азии и через пару дней буду в Берлине. Сработал автоответчик. Я продиктовал послание и заодно номер телефона в питерской гостинице. Минут через пятнадцать раздается звонок. Поднимаю трубку — по-английски спрашивают Джулию. Это было очень странно, ибо нового номера я еще никому не давал, а Джул его вообще не знала. «Прямо какие-то козни ЦРУ», — подумалось мне спонтанно. Джулия взяла трубку. Лицо ее сразу обрело возбужденное выражение, она хватала воздух ртом и только время от времени вскрикивала:

— Oh, my god! Really? No! Oh, my goodness! Fucking shit!

Все это длилось примерно с полчаса. Наконец, телесеанс был закончен.

— You know what? — Джулия сделала большие глаза. И рассказала историю, полностью подтвердившую мою интуитивную догадку о ЦРУ.

Все началось ранним августовским вечером, в небольшом домике в тихой американской провинции, где семейство Джулии смотрело очередной телесериал с попкорном в руках. В перерыве между сериями показали новости. Тут сообщили о путче ГКЧП в Москве. Мамашка, зная, что ее чадо в это время находится в СССР, да и вообще за границей впервые в жизни, — сильно запаниковала. Нужно срочно связаться. Но как? Впрочем, одна ниточка была. Джулия, оформляя визу в СССР, дала в качестве формального места посещения таллиннский адрес моей мамы, вместе с телефоном. И вот родители Джулии звонят в Таллинн, а там никто по-английски не говорит. Ноль эмоций. Тогда они звонят Брюсу и просят поучаствовать в поисках дочери, пропавшей в охваченной военным путчем Красной империи. Тот с фанатизмом бизнес-управляющего среднего звена взялся за дело. Первым делом он вновь позвонил в Таллинн. Там опять ноль эмоций. Ну не говорят люди по-английски! Брюс на этом не останавливается и звонит в Вашингтон, в МИД, с сообщением, что на территории СССР пропала американская гражданка.

Там сразу забили тревогу. Обращаются в американское посольство в Москве, те звонят в Таллинн, уже с переводчиком. Моя мама, естественно, ничего не знает. Ни где я сейчас, ни с кем. Да, мол, звонил, сказал, что отправляется в Среднюю Азию. В Таджикистан. А там — не то что телефона, даже адреса никакого нет. Да и какой может быть в горах адрес? Вот так они и звонили ей каждый день по нескольку раз: нет ли от меня сигнала, не объявлялся ли? Но просто так пассивно ждать тоже не стали. Брюс сильно напрягал Вашингтон, те — Москву, Москва напрягла спецслужбы, те инициировали всесоюзный розыск. И вот уже нас ищут совместными усилиями ЦРУ и КГБ. Вот они — первые шаги партнерства во имя мира!

В тот вечер, когда я позвонил из Питера в Таллинн, мама была у соседки, а вернувшись обнаружила мое сообщение на автоответчике. Буквально через минуту после этого позвонили в очередной раз спецслужбы, и мама им сразу же сообщила номер моего телефона в гостинице. Вот отсюда — и тот загадочный звонок Брюса. Все сошлось. Даже мое, сделанное по пульсам в эпицентре нашего трипа, предсказание Джулии, что о ней кто-то очень активно беспокоится, полностью подтвердилось.

По возвращении в Америку Джулия дала местной медии не один десяток интервью как очевидец Последней русской революции. Одной альтернативной нью-йоркской газете она рассказала подлинную кислотную версию того, где и как она пережила исторический путч. Статья сопровождалась фотографией, запечатлевшей Джули в компании вооруженных чабанов-«моджахедов». Подпись внизу поясняла, что это «противники Горбачева». (Тропой Священного Козерога. III. 27. Last Trip)

Paulette Hodge. The Soviet Coup Through A Student'a Eyes. This is not a James Bond film plot: in fact, it sounds more like the political side to the film "The Unbearable Lightness of being". To get caught up, as a foreigner, during a country's revolution may be one other best stories you've ever read in a spy novel. For one of SVA's student, however, this situation was real. Julia is a foutth-year Fine Art's major who can tell this story. She was visiting the Soviet Union as a participant in an art exhibition when the attempted coup, that overthrew Gorbachev and pushed Russian president Yeltsin into the spotlight, took place. Julia got to see, with her own eyes, the Rebirth of a Nation.

First, how did Giuliani wind up going to the U.S.S.R.? This, too, sounds like the beginning of a movie. Two years ago, Julia was just going home from the Metropolitan Museum of Art.

"I was walking through Central Park, and there was this one guy in front of me. But then he stops, and he was waiting for me to catch up with him. I didn't know if I should run away, but I kept on walking. Then he asked me in his really heavy accent how to get to the other side of the park, and I told him that I was walking in the same direction, and that we could walk together."

She found out that Vladimir was from Estonia, one of the Baltic states in the former Soviet Union, that he worked for a German corporation with ties to the Soviet Union, and that he also had an interest in the arts.

"We started talking about politics. At that time, it was when Gorbachev had just started perestroika. We were saying, "Wouldn't it be great if the U.S. could lццk at the positive aspects of the Soviet government, and if the Soviet Union could look at the positive aspects of the American government, and if each could learn from the other?" I was saying that, in a lot of ways, they could learn from us about censorship and transportation."

She said that this talk, which included conversation on mysticism and art, all happened just during the walk through Central Park. They exchanged addresses, and Julia later sent Vladimir some examples of her artwork.

"Then, after perestroika started, and things in the Soviet Union started changing, Vladimir got the idea to have an exhibition in the Soviet Union of American artwork. See, the Soviet Union has never had private exhibitions. Everything had to be approved by the government until recently, and that was part of their form of censorship."

Through Vladimir's company, which was on good terms with the U.S.S.R., Julia sais, Vladimir saw that "the Soviet Union, in fact, deal with the outside world, and participate in these kinds of [cultural] exchanges."

"They [Vladimir's company] wanted to try opening up a new branch of this firm to deal with the aspects of cultural exchange — tourist groups going to be able to experience the culture. I guess I was sort of the guinea pig. We had no idea how the people in the Soviet Union would react to my artwork. It was like uncharted territory. But it was exciting."

Vladimir had arranged for the exhibition to take place in July and August in St.Petersburg.

"The exhibition took place in this great building, whose name translates into something like, "Center for Knowledge". At the Center, they teach Buddhist practices and mystical ideas, parapsychology — which are all pretty new things for the Soviet Union. There were a lot of interesting people. I didn't really know what to expect there."

Why did Vladimir choose Julia to represent the U.S. culturally?

"What I did for the show was work on humanistic ideas — on universal counsciousness that everyone can relate to. I'm not interested in cultural boundaries; I'm more interested in humanity as a global community and trying to break down the false exteriors we put between ourselves. I think that the U.S. and the Soviet Union are perfect examples of this, because of the intellectual barricades both put up."

Julia contributed five figurative ans semi-abstract paintings on human life — conception, birth, life, death and the afterlife — to the exhibition. She also did 12 smaller pieces on the stages between life and death. The Soviet people, Julia said, responded well.

"I walked into this room, and there were all these people there. There were posters everywhere, and so people were really curious about the exhibition. A Russian visiting from Germany [Alexander Donskikh von Romanov] made a soundtrack for the exhibition, so there was music playing. People brought their own food, and they brought flowers, which they gave to me. People were asking for my autograph. They were all really enthusiastic, and they were moved. They were really grateful, I guess, because ofthe outreach of America to them." [...]

She said that at the time, there was an official art exhibition of an American's work. "The news station in St.Petersburg choose to give me an interview." She also gave a lecture at the Center. Why did the news station choose her over the established artist?

"The thing I noticed about the Soviet people is their outlook," she said. "They really have a sense of community that's pleasant to experience. They're not saturated in materialistic simulation. They have more intellectual concerns. If you walk down the street [in the U.S.S.R.] and a large group is crouding the around somebody, and you see what they're looking at, you will see this table of books — and that is a really valuable things [books]."

Julia went to Moscow and Estonia. She was in Moscow a couple of days before the coup, but went to the Soviet part of the Himalayas to go hiking. She met shepherds, who as she described, "still lived like they did in the time of Bible."

Before the coup happened, Julia said that the atmosphere in Moscow was strangely tense.

"I don't know if this is accurate, or just my imagination, but I felt that everybody was a criminal. The attitude of the city was really stressed. I felt so uncomfortable there. In the other places we visited, everyone was so hospitable and warm and friendly towards us, while in Moscow, it was so tense. Maybe there was some tension there; maybe the peolle felt it intuitively, like they new something was going to happen."

A Hiker in the Himalayas told them that he had heard about the coup over the radio. This got Julia and Vladimir — especially Vladimir — worried about what would happen to them when they got back to Moscow.

"Vladimir's had confrontations with the KGB there," Julia said. She said that Vladimir's grandfather was head of the KGB office in Estonia, and that his father, as well as himself, were expected to follow his profession and join the organization.

"His father was the first one who started protesting censorship. When Vladimir grew up, the KGB wanted him to join them. But he started publishing some ancient religious texts from central Asia and got caught. They gave him a lot of trouble, but since he was in "the family", they couldn't really touch him. But we were kind of worried, because if the militarist government and the KGB took over, then what would they do to him? And since I was with him what would they do to me?"

Julia wondered how the new government would percieve the cultural exchange program, and what would happen to the exhibition if the government began to censor artists as heavily as before. When Julia and Vladimir returned to Moscow, they found the city "in a partying mood. They were telling me how relieved they were. People were showing me the places they had built the barricades, trying to protect the news stations," she said. [...]

Глава 4. Убежище на 14-й Улице

Roll up, we've got everything you need, roll up for the mystery tour.
Roll up, satisfaction guaranteed, roll up for the mystery tour...

Письма. Через несколько недель после возвращения в Берлин я получил от Джулии письмо, в котором она посылала мне свой нашейный талисман. Это был тот самый фиолетовый кристалл из соховской галереи.

В письме речь шла о неких посланиях, которые она начала получать от какого-то престарелого духовидца, где тот предсказывал неожиданные повороты в ее судьбе и даже анализировал якобы подсмотренные им ее личные сны. Я ничего толком так и не понял, поскольку письмо было запутанным, с двусмысленными провалами и неясными очертаниями вменяемого контекста в целом. Я просто почувствовал, что у Джулии происходят какие-то резкие перемены, что вокруг нее вихрятся силы стремного характера и послал в ответ собственный оберег с сопроводительной инструкцией, а через несколько дней позвонил в Нью-Йорк.

— Владимир, это ты? Ты уже получил мое письмо?
— То, что было с кристаллом?
— Нет, я вчера отправила тебе другое!
— Ты думаешь, письмо из Америки в Европу может дойти за один день?
— Нет, поэтому я и в замешательстве, что ты позвонил... Ты знаешь, тут со мной происходят такие странные дела, что я немного пугаюсь. Я как раз просила тебя — в последнем письме — позвонить, и вот ты — звонишь! Как ты узнал, что я хочу, чтобы ты мне позвонил?
— У меня было особое предчувствие. Я тоже послал тебе письмо с оберегом.
— Да, я его уже получила.
— Ты его носишь?
— Иногда... Но откуда же ты, все-таки, узнал, что здесь со мной происходит?
— Я не знаю, что с тобой конкретно происходит. У меня есть лишь предчувствие, что вокруг тебя роятся некие энергии, в природе которых ты не можешь разобраться, и это пугает тебя. Помнишь, я тебе писал, еще весной, что ты начинаешь вовлекаться в магическую авантюру совершенно непредсказуемого характера?
— Да, я помню...

Джулия была в совершенном замешательстве и не знала, что делать. С одной стороны, мистериальность ситуации манила ее как бабочку на огонь, но с другой — что-то было во всем этом дискомфортным и пугающим. Следовать советам Духовидца или не следовать? Тогда я еще совершенно себе не представлял, что это были за советы, но шестое чувство безошибочно подсказывало мне, что вся эта история ловко подстроена Психоаналитиком и является не просто жульничеством, но продуманной черномагической партией.

Еще Джулия рассказала, что он, путешествуя по Мексике, якобы встретил в тамошних горах старца-отшельника из местных аборигенов, который, мистическим образом, уловил через него вибрацию ее духа и передал лично ей ряд советов, а также особый амулет из камня, который советовал класть на ночь под подушку.

— Ну и что, ты это делаешь?
— Иногда кладу, иногда — нет. Я не знаю, что делать...
— Послушай меня внимательно. Выбрось все эти камни к чертовой матери. Выбрось и эти письма. А еще лучше — пошли их мне, и я наверняка помогу тебе разобраться, что к чему, о'кей?
— О'кей! Ты хочешь, чтобы я прислала тебе оригиналы?
— Достаточно будет и копий.

Я знал, что письма и камни заряжены особым магнетизмом, через который Психоаналитик пытается гипнотически влиять на Джулию.

— Джули, носи мой талисман!
— Да, я удивляюсь, что ты его послал как раз в то время, когда мне так нужна поддержка...

А потом, буквально через пару дней, она позвонила сама:

— Ты можешь срочно приехать?

Могу ли я? Что за вопрос! Я был в Нью-Йорке через неделю, бросив в Берлине не только текущие дела, но и текущую жизнь...

Дом на набережной. Я вышел из таможенного отделения JFK и увидел ее — с букетом цветов, в яркой восточной тюбетейке и с улыбкой Монализы.

Потом мы неслись в кэбе сквозь мрачные блоки Бруклина к горящим в ночном небе Близнецам. Мы перелетели через Ист-Ривер и оказались в мерцавших мутными огнями лабиринтах даун-тауна. Ист-Сайд дремал, изредка озаряясь голубыми вспышками квакающих полицейских сирен. Мы въехали на Четырнадцатую Улицу и остановились почти у самой набережной. Квартира в старом буро-кирпичном, обвитом противопожарными лестницами доме превратилась в мое нью-йоркское убежище, где я становился невидимым для легиона злых духов по имени Текущие Проблемы. Здесь моя душа просыпалась в мираже чарующей магии моей египетской куклы.

— Это — здесь!
— Хм, не могу поверить, что я здесь.
— Мне тоже не верится, что ты здесь... Не странно ли все это?
— Не странно ли? Еще как!
— Йе, ай-яй-яй!

Этот дом был тоже из эпохи немого кино и во всем напоминал хобокенский отель: скрипучие лестницы, темный линолеум на этажах... Дверь у Джулии открывается тремя ключами. Она, по очереди, вставляет их в скважины, поворачивая. Потом посмотрела на меня, улыбаясь, и я вошел в ее жизненное пространство. В синем свете лампы с потолка свисала, словно фата, москитная сеть с растянутыми, как у шатра, углами, а под ней, из одеял и подушек, был сделан настоящий ориентальный чилаут. Джулия зажгла свечу...

— Ты уверен, что нам это нужно?
— Ну а зачем же я летел?
— Я понимаю, но, может быть, не так быстро? Ведь у нас теперь будет время?

Меня грамматика будущего времени не убеждает, мне требуется настоящее продленное. Ведь это так просто: расслабиться и получать удовольствие! На самом деле для Джулии это — далеко не так просто. Она до сих пор остается сексуально-закодированной Психоаналитиком. В ней идет процесс борьбы двух опций: она не хочет со мной спать сама по себе, или она не хочет со мной спать из-за "египтянина"? Если "из-за египтянина", то значит, что на самом деле она — хочет. Наконец, последнее соображение, видимо, возобладало: Джулия сбросила с себя одежду и нырнула ко мне под одеяло...

...Я лежу рядом с ней на разбросанных по полу одеялах, под подвенечным балдахином противомоскитной сетки, в мерцающем свете свечи и сладком испарении сандалового масла. Я абсолютно счастлив и не думаю о тотальной неизвестности "завтра". Я знаю, что она об этом сейчас тоже не думает. Сегодня мы защищены от гипноза судьбы аурой эротического хаоса.

SVA. Нью-Йорк хорош тогда, когда в нем не нужно выживать, а можно просто болтаться, постигать внутреннее пространство, тусоваться в разных компаниях, которых тут великое множество. Среда, в которой существовала моя подруга, формировалась, в основном, богемно-художественными персонажами — от профессоров SVA и соховских галерейщиков до бомжовых джанки с Томпкинс-Сквера.

Отделение живописи, где училась Джулия, находилось на 21-й Улице, между 6-й и 7-й Авеню. Там же располагались мастерские студентов. Пойти в SVA — всегда приключение. Лучше всего это делать поздно вечером, когда нормальные люди уже спят, восстанавливая силы для следующего трудового дня, и наступает время ночного царствования богемы. SVA — один из оплотов молодой творческой энергетики Нью-Йорка. Главное — тут идет работа, а не просто времяпровождение, хотя непосвященному может показаться и наоборот.

Я шагаю привычным маршрутом из Ист-Вилледжа, пересекая авеню за авеню. А вот и Шестая. Лифтер в здании SVA — колумбиец. Перебрасываюсь с ним парой фраз:

— Como estas, hermano, bien?

Он улыбается. Лифт — огромная, типа грузовой, клеть. В углу — табуретка. Работа, конечно, не сахар. Практически — круглосуточная. Да и спит он тоже в этом же лифте, благо — место есть.

В Америке, вообще, очень круто пашут. Не все, конечно, но те, у кого нет выбора. Например, я был крайне ошарашен, когда узнал, что здесь многие официанты тут работают без зарплаты, за одни чаевые. Сколько взял — все твое, а из кассы заведения тебе — шиш. То же самое — с отельными швейцарами. Открыл дверь, поднес чемодан — получил доллар, поднес на полусогнутых — полтора. А могут и вовсе не дать. Самое крутое — ночные смены, когда и не спишь, и народу мало, так что можно, от заката до рассвета, вообще, простоять на посту бесплатно.

La vida esta dura, hay que sobrevivir. Ох, как я понимаю этого парня! Для меня он — Харон, перевозящий вверх-вниз существа, погруженные в инфантильный сон самоисключительности. Сам Харон — абсолютно бдящ. Экзистенциально. Интересно, насколько это схватывают "исключительности"? Я для него — тоже лишь одна из них, но, возможно, с маленьним вопросом, повод для которого дает моя странная, безусловно им ощущаемая солидарность. А может быть — просто магия родной речи?

— Bien, gracias!

Выхожу на шестом этаже, который полностью занимают мастерские. В принципе, это — одна огромная мастерская, разбитая на массу ячеек, каждая из которых, примерно три на три метра, с трех сторон огорожена не доходящими до высокого потолка тонкими стенками. Открытая часть выходит в проход, по другую сторону которого расположена точно такая же ячейка. Весь этаж разграфлен подобными проходами и ячейками, заполненными цветными плоскостями: холстами, листами бумаги и тому подобным. Публика движется туда-сюда, курит, пьет кофе, треплется, возвращантся к оставленным мольбертам, колдует над пигментами. Я иду через лабиринт минимастерских туда, откуда доносится смех Джулии. Рядом с ней, на залитом краской полу, сидят Стив, Хантер и еще пару ребят с девчонками. Гуляет бат.

— Хей, Владимир! Иди, садись сюда. Хочешь кофе?

Подсаживаюсь, подключаюсь к общему полю ночного бдения. Нет, наверное, все же, — инфантильного сна. Бдит здесь только Харон — там, в клетке лифта, на табуретке в углу. Впрочем, сейчас это не важно...

Джулия чувствует мою отстранненность. Она называет это "странностью" и, как мне кажется, подчас пытается, в моем присутствии, тоже остраниться, взглянув на вещи моими глазами. Она все больше схватывает, под каким углом у меня происходит преломление отражаемого света, и это дает ей возможность включаться, на правах соавтора, в тот мистериальный театр, представления которого разыгрываются в лучах этого самого света.

— Ты помнишь, как позвал меня тогда в СССР? Я очень сомневалась, ехать мне или не ехать, ведь это было так непонятно! Вот — та самая девочка, моя подруга, которая убедила меня, что я непременно должна поехать. Ее зовут Синти.

Синти, в самом деле, похожа на цыганку. В действительности ее зовут Синтия, и цыганского у нее — разве что цветастая юбка а-ля джипси, но карие глаза и темнорусые длинные волосы вполне соответствуют сценическому архетипу.

— Hi, how do you do!

Она, широко улыбаясь, подает мне свою узкую руку.

Стив подсаживается рядом.

— Владимир, еще один шот?
— О'кей!
— Хочешь пройтись по мастерским?

Стив с Джулией — мои гиды в этом магическом мистическом путешествии. В каждой ячейке — свой мир, непохожий на другой. Гаммы, ритмы, настроения... Зависаем у одной плоскости с разлетающимися треугольниками. Джулия берет меня за руку:

— Представь себе, что все это — движется...

Я представляю, и плоскость оживает, словно китайская картинка, которая, под определенным углом наблюдения, становится трехмерной.

— Грейт!
— А вот эта мастерская того самого японца, который собирается делать выставку с пластиковыми женщинами... Помнишь, я тебе говорила? Что ты скажешь?

Большая голая тетя желто-кислотного цвета в натуральную величину, с фиолетовыми губами и такими же сосками, лежала на нарисованной тахте, уставясь на вас с запредельным выражением лица. Прямо Люси на небе с бриллиантами!

Picture yourself in a boat on a river,
With tangerine trees and marmalade skies
Somebody calls you, you answer quite slowly,
A girl with kaleidoscope eyes...

Джулия и Синти считают, что подобная живопись оскорбляет человеческое достоинство, особенно — женское, представляя прекрасный пол как голый сексуальный объект. Они собираются протестовать, но как? Ведь свобода творчества — это, все же, свобода творчества, и просто тупой наезд будет выглядеть крайне глупо, и даже сделает этому ужасному японцу скандальную рекламу!

— Интересно, а японок он тоже в таком виде рисует?
— О, в том-то и дело, что своих женщин он не хочет унижать, а нас, американок, выходит, — можно?
— Я думаю, ваша акция не должна вызывать мыслей о том, что вы его просто третируете как японца, как иностранца...
— В том-то и штука! Что же нам делать?
— Хм, здесь нужно очень хорошо подумать, чтобы не наделать глупостей...

Джулия держит этого парня за бездарность, но ее хорошему приятелю и соседу по мастерской Хантеру пластиковые женщины нравятся. Джулия не может не уважать Хантера и поэтому — в растерянности. Но, конечно же, все это — театр: театр Эс-Ви-Эй.

Мы присаживаемся с Джулией и Стивом перед очередной плоскостью.

— Владимир, тебе нравятся эти работы?
— Мне, Стив, вообще нравится вся эта тусовка в мастерских. Человек приходит сюда и выражает свое настроение, свою ситуацию — на холсте. Это — как интимный дневник. Ты видишь, чем живут другие, как зарождаются и осуществляются их творческие идеи. Главное — ты часто знаешь личный контекст происходящего, и это позволяет тебе наблюдать творческий процесс глазами посвященного, не так ли? Но не забывай, что и тебя тут точно так же наблюдают!
— Я это очень хорошо чувствую, Владимир.
— А ты знаешь, чем, собственно говоря, мастер отличается от новичка?

Мне хочется немного плеснуть масла в огонь его артистической инспирации.

— Чем же?
— Дело в том, что большинство артистов в своем творчестве стремятся быть, что называется, "подлинными" — т. е. абсолютно искренне пытаются выразить свое "я" до последних интимных глубин его экзистенции. Реальный же мастер — это человек, который, рано или поздно, понимает, наконец, что энергия выражения "я" гораздо менее суггестивна, магична, если хочешь, чем энергия сокрытия этого "я". Путь сокрытия "я" — это путь создания личного мифа, который, подобно особой маске, скрывает подлинное измерение "я" мастера. Мастер предлагает не самого себя, но фасон одежды, в которую потенциально может облечься любой, и как раз это делает его искусство особенно привлекательным для других.

Стив соглашается и говорит, что то же самое читал у одного авторитета в современном искусстве. Но Джулия пасет меня.

— Владимир, что же это получается? Выходит, настоящее искусство — это всегда ложь?

Я делаю ход конем:

— Но ведь мы говорим тут о современном буржуазном, упадочном искусстве, не так ли? Конечно же, есть и подлинное искусство, и подлинные мастера. Но ты же знаешь, как на них реагирует публика?

Мы движемся дальше, сквозь декорации подлинных и сокрытых "я", сквозь интимные дневники, романы и анти-утопии.

— У меня такое впечатление, что тебе нравятся в основном плоские, моногамные вещи.
— Они успокаивают мое воображение, которое и так достаточно бурно, без всякой живописи.
— Ха-ха!

Феликс. Время от времени мы заходим в гости к Феликсу — посмотреть в окно. Его мастерская имеет целостный конструктивистский имидж. Под высоким потолком — сеть тонких стальных труб и деревянных балок, поддерживаемых мощными каркасами, превращающих внутреннее пространство лофта в подобие модернистской базилики. И там и сям — полотна старой живописи в разной степени сохранности. Феликс возвращает им товарный вид.

Его сосед по мастерской, Володя — конструктор-изобретатель. Феликс зовет его Шпигель. Шпигель — настоящий гений. Многочисленные модели его технических детищ необычным образом дополняют живописный мир Феликса, и все вместе создает впечатление единого инженерно-архитектурно-артистического космоса. Особенно хорошо здесь по вечерам, когда ребята заканчивают свои дневные дела, включают телевизор и усаживаются пить чай на фоне негаснущих башен Манхэттена. Заходят гости. Скотч, уит, начинается уютная партия — в шахматы.

С тех пор, как Феликс занялся кун-фу, он имеет обыкновение заказывать еду в китайском ресторанчике, что недалеко от его мастерской. Иногда ездит туда на своем "раббите", иногда — по телефону. Сегодня он в настроении. Разваливается на диване, закуривает сигарету, снимает телефонную трубку:

— Алло, хай, да, это я! Что у вас сегодня есть особенно вкусного? Ага, о'кей, четыре порции. Соус? Хорошо, давайте этот! И еще — креветчатый салат. Ракушки? Годится! А что у вас есть на десерт? Грейт, и это — тоже...

Феликс выпускает кольцо, потягивается, перекладывает ногу на ногу:

— Что вы говорите? Ах так... Джули, ты что будешь, рыбный суп или куриный бульон? Суп! Не забудьте положить ваших пирожков. О'кей. Когда будет? Отлично! На велосипеде? Нет проблем! Well, see you...

Он кладет трубку, встает.

— Шпигель, где ты там застрял?
— Жратва заказана? — раздается из другой комнаты голос Володи.
— Все в порядке, мэн!

Феликс смотрит на нас:

— Ну, что?..

Подмигивает, потирает руки:

— Joint?

Новая Школа. Мы встретились с Аркадием у почтового отделения на Принс-Стрит в Вилледже.

— О, Володя! Вы выглядите прямо как настоящий немец — блестящий и аккуратный!

Ну да, конечно... Прямо, черт побери, никуда не деться от немецкой ауры!

— К сожалению, на почту я опоздал. И всего-то — на пять минут! Ребята, если вы не против — пройдемся до места, где у меня лекции? Это в Нью Скул, недалеко оттуда, где я раньше жил. Мы может там посидеть в кафетерии и поболтать.

Мы медленно, в духе Аркадия, идем в сторону Бродвея — вдоль светящихся витрин, под падающими с черного вечернего неба, отражающими огни улицы кристалликами мелких снежинок. Близнецы Уорлд-Трейд-Центра колоссальными фонарями возносились во мрак пространства, обращавшегося замороженной водой. Из подземных люков вдоль тротуара валили клубы пара: то прямо вверх, то, подхватываемые ветром или сбиваемые воздушными волнами плавного автомобильного потока, — в стороны, или же совершенно стелясь над проезжей частью. Вот и школа. Мы входим в огромный, залитый светом вестибюль и проходим дальше, в кафетерий. Людей много, но есть свободные столики. Тут самообслуживание. Берем легкую снедь, кофе, сигареты.

— Я тут веду курс по оккультным наукам, в группе у меня человек двадцать, очень разного возраста. Но все — крайне милые люди. Джулия, приходите тоже!

Она, сверкая глазами, смеется.

— Вообще, — продолжает Аркадий, — странное дело: в Нью-Йорке очень сложно осуществлять магические манипуляции! Слишком сильное поле. Я знаю тут исключительно сильных магов, у которых, тем не менее, не идет никакой реализации. При этом у людей есть и деньги, и время, и возможности, но почти все — впустую!
— Наверное, — вмешиваюсь я, — все зависит от того, что за реализацию они преследуют. Впрочем, Тамм тоже говорит о жесткости американского поля...
— Да... Я, со своей стороны, принципиально стараюсь не вступать ни в какие компромиссы, но это мне, порой, обращается боком. К примеру, мне не дали защитиь в Колумбийском Университете диссертацию по Успенскому.
— Я думаю, Аркадий, что тут все дело в том, что каждый университет — это особая школа, со своими критериями объективности или научности, если хотите. Защититься там — это значит доказать свое соответствие требованиям именно этой школы, и ничему иному. Ведь так? Чем же еще иным является всякая защита?
— Так-то оно так, но здесь еще стоит вопрос распределения должностей, и это уже — вне научности, а чисто социальные игры.
— То-то и оно, что система сориентирована... ну, сами знаете, на что!..
— А на что? — врывается в нашу беседу вопрос Джулии.
— На Луну. Не так ли, Аркадий?

Мы с ним переглядываемся, улыбаясь и качая утвердительно головами. Джулия смеется, машет руками:

— Come on, guys, give me a break!

Теперь смеемся мы.

— Володя, между прочим, а Вы не хотели бы прочитать лекцию у меня в группе?
— Полагаете, это будет интересно Вашей аудитории?
— Безусловно. Можете сами выбрать тему.
— Когда у Вас следующая встреча?
— На следующей неделе, во вторник.

Я смотрю на Джулию. Она явно хочет, чтобы я согласился. Я наигранно задумываюсь.

— Хм... Оу-кей!

Я пришел на лекцию, строго выдерживая имидж таинственного гостя из далекого, холодного Берлина: белая, в тонкую синюю полоску рубашка, темный галстук, интенсивно-черные брюки, черные экологические ботинки и черная куртка из настоящей свиной кожи.

Когда я открыл дверь в аудиторию, лекция уже шла полным ходом. Легким кивком поприветствовав Аркадия и его студентов, я прошел к последнему ряду, присев за пустой стол. Эпизод этот напомнил мне те школьные ситуации, когда директор неожиданно входит в класс среди урока, невольно прерывая его на несколько секунд, и молча проходит на заднюю парту, делая с места жест преподавателю: "Все в порядке, продолжайте!" Урок продолжался. Звучали фамилии Блаватской, Успенского, Рериха и других великих мистагогов эпохи, резонировавше с астрально-магнетическими проекциями их духов, с неизбежностью закона магической симпатии откликавшихся на частое произнесение собственных имен вслух. Еще через четверть часа появилась Джулия — в длинном черном пальто, ковбойских сапогах, с цветастой повязкой на голове, позвякивая серебром серег и браслетов. На перламутровых губах — с трудом скрываемая гедонистская улыбка Монализы. Сопровождаемая дыханием притихшего зала, она прошла — проплыла — сквозь класс и подсела рядом.

— А теперь, мои друзья, я хочу вам представить нашего гостя из Берлина, который любезно согласился приехать в наш чудесный город и выступить здесь, перед вами, со специальным сообщением. Маэстро, прошу Вас!

И рука Аркадия указующим жестом обратилась в мою сторону, а вместе с ней — и десятки по-американски любопытных глаз. Я встал, улыбаясь, и отвесил легкий поклон. Публика захлопала. Я прошел вдоль стены вперед, на "сцену" и сел на заранее подставленный стул. На другом стуле, в пяти шагах от меня, сидел Аркадий — в строгом черном костюме, белой рубашке с темным галстуком, в "докторских" очках в тонкой изящной оправе. Мы оба положили нога на ногу и, как телепасторы, сложили ладони с переплетенными пальцами у животов.

Мне нужно было начинать свой спич, но никакого готового сценария в голове не было. Но у меня имелся опыт публичных лекций. Выступая перед аудиторией, я всегда стараюсь спонтанно улавливать общие настроения, склонности, чтобы потом постепенно раскачать народ на вопросы, полемику, неожиданные обороты мысли. С чем я мог выступить здесь и сейчас? Ну, разумеется, с докладом на тему о разнице Америки и Европы, мистических традиций Нового и Старого Света, о несхожести психологических мотиваций их, разделенных Атлантикой, обитателей... Я улыбнулся.

— Дорогие друзья, мне очень приятно видеть всех вас здесь, и я очень благодарен моему другу, мистеру Ровнеру, за то, что он предоставил мне редкую возможность выступить перед американской аудиторией, которая, в силу своей естественной природы и судьбы, всегда открыта ко всему новому, неординарному, если не сказать — чудесному! Не сомневаюсь, что всех вас сюда привели именно поиски чудесного, которого так много в этом мире, но которое — в силу, надеюсь, уже известных вам причин — по большей части скрыто от глаз и ушей, не мотивированных воспринимать реальность в ее интенсивной непрерывности, т. е. именно в том ключе, который и является началом всего подлинно чудесного...

В обращенных на меня глазах засверкали огоньки легкого энтузиазма параноидальной открытости от предвкушаемого погружения в магический мираж пробужденности. Теперь главное — вовлечь слушателей в дискуссию, не теряя при этом центральной линии. Американцы дискутируют с удовольствие — и с оратором, и друг с другом. Ну и Аркадий еще подливал масла. Время от времени он внедрялся в спонтанные паузы моего спича с сентенциями типа:

— Извините, сэр, но, по-моему, Ваш тезис не вполне корректен, — если принимать в качестве текущего условия имеющую место кали-югу, как ее понимал Генон.

На что я парировал:

— Совершенно справедливо, но в данном случае я исхожу не из геноновской концепции временных циклов как макрохимических состояний актуального космоса, а из интерпретации онтологической ситуации в духе субъективистской метафизики мимансы...

Аудитория пропитывалась иллюминативным магнетизмом, чудесным образом воспроизводимым с помощью метавербальной акробатики двумя заморскими докторами тайных наук и пробуждалась к новой жизни в старых обстоятельствах. Конечно же, самым пробужденным свидетелем имевшей место онтологической драмы была Джулия. Она тащилась, как от грибов.

— Оу, Владимир, — сказала она мне потом, — вы с Аркадием выступали просто как топовые комики!

Иван Федорович Мартынов был последним русским мартинистом. Он принадлежал к тусовке питерских интеллектуалов, связанных с дореволюционных времен с оккультными традициями околомасонских кружков и спиритических групп. Мартынов утверждал, что принял посвящение в ложу — от уже пребывавшего на смертном одре мастера-карбонария — по чину последнего дыхания. Сам мастер некогда принадлежал к группе Барченко, пытавшегося, вметсте с Рерихом, поставить тайную мудрость гималайских махатм на службу коммунистическому строительству в СССР.

С Иваном Федоровичем мы познакомились в Питере, в середине 80-х, на почве общего интереса к герметической традиции. Это был очень странный человек. Он защитил диссертацию по известному русскому масону Новикову и работал в БАНе, участвуя при этом в диссидентском движении и сидя в отказе. В интеллигентских очках, с бородкой, небольшого роста, он чудовищно курил в своей коммунальной комнате с видом на Фонтанку и, я подозреваю, порой запивал на неделю-другую. Пару раз я видел Ивана Федоровича в состоянии полной невменяемости. Он шел, вприпрыжку, по Невскому, приставал к женщинам и периодически взрывался приступами бешеного хохота. Я пытался его притормозить, но он был совершенно неконтактен. Шаманская болезнь?

Иван Федорович был воплощенной совестью русской интеллигенции и в этом смысле — романтиком-экстремалом. Он свято верил в то, что его "масонский титул" признан на Западе, что о нем знают тамошние мэтры, и якобы не без этого он получает, время от времени, спонсорскую помощь по закрытым каналам из-за рубежа. Точно так же его мастер со-товарищи верили в наличие разумных учителей человечества, которых просто нужно уметь слышать. Несмотря на нечеловеческий террор декларативно безбожной власти, карбонарии Красной России не сдавали идейных бастионов, продолжая надеяться на гуманизм и братскую любовь.

С началом перестройки Мартынова, наконец, отпустили в Израиль. Попав туда, он написал мне несколько восторженных писем по поводу планов громадья, потом пришло пару фоток из-под Хеврона, где последний русский мартинист, с узи в руках, защищал подступы к гробнице праотцев от рвущихся к центру мира гогов и магогов. А через пару лет перебрался в Нью-Йорк, к своей старой питерской знакомой. Теперь мне хотелось лично повидать мэтра, посмотреть, как у него идут дела.

Его телефон давно и упорно молчал. Я решил сходить к Ивану Федоровичу домой. Согласно последним письмам, он жил в нижнем Манхэттене, на Уотер-Стрит, в одной из многоэтажных серых башен, что высятся в шахматном порядке вдоль Ист-Ривер. Я нашел нужный дом, подъезд, даже кнопку звонка с номером квартиры, но никто не отвечал. В случае Мартынова это еще ни о чем не говорило. Просто у него мог быть запой. Я проник в подъезд, поднялся до нужного этажа, позвонил прямо в дверь. Тишина. Прислушался — глухо, но такое ощущение, что внутри кто-то есть, какая-то аура идет оттуда человеческая...

Я сделал несколько попыток навестить мастера, но безрезультатно, на звонки упорно никто не отвечал. Телефон по-прежнему молчал. Так и канул в нью-йоркских джунглях последний русский мартинист старой формации, специалист по Новикову, доктор Мартынов Иван Федорович. А вместе с ним канул в Лету и пароль мастера...

Сабу.

— Владимир, нас приглашают зависнуть в одно место.
— Куда же?
— Это здесь, один бар на Первой Авеню.
— О'кей. Joint first?

Звонит телефон.

— А, Сабу, конечно заходи! Ты где? Мы сейчас выходим. Подходи к подъезду.

Джулия кладет трубку.

— Это звонил мой друг Сабу. Возьмем его с собой? Он — очень клевый человек! Я с ним знакома всего пару дней, но думаю, он тебе понравится. У вас есть что-то общее.
— Что же?
— Вы — одинаково сумасшедшие! Давай, покурим этот джойнт вместе с Сабу?

Мы выходим на улицу. К нам приближается фигура среднего роста. Уже темно, и Джулия пристально вглядывается: Сабу?

— Это — Сабу. Хай, Сабу!

Сабу — африканец. Вернее, он американец, но черный. Плоский нос, бородка клинышком. На голове повязан платок, на глазах, несмотря на ночь — темные зеркальные очки.

— Хай, Джулия!
— Сабу, это мой друг Владимир. Он — русский.
— Хай, Владимир! Ты живешь в России?
— К сожалению нет. Я живу в Берлине.
— О, Берлин! Я бывал там. Клевый город! Если ты там раз завис — то нет пути назад. Я сам там однажды висел целый год!

На спине кожаной куртки Сабу — выполненный в авангардистской манере портрет Майлся Дэйвиса.

— Как вам нравится? Это сделала моя подруга-художница. Вы любите Майлса?

Разговор шел буквально через несколько дней после смерти маэстро.

— У меня на уокмане — тоже Майлс. Вообще, вы знаете, я вчера познакомился с его сыном. Клевый парень!

Мы идм по Первой Авеню, треплемся. Сабу — очень говорлив, но голос у него мягкий, ненавязчивый. Я уже обратил внимание на музыкальность речи, частую у американских черных. Однажды мне пришлось долго слушать разговор водителя междугороднего автобуса с приятелем. Оба были черные, и речь их звучала просто как джазовое пение или, возможно, блюз. Тогда мне стало совершенно ясно, откуда берет свое начало афро-американская музыкальная культура. Эту глубину звучания, эти интонации невозможно подделать, сымитировать. С этим можно только родиться. Наследственность особого ощущения реальности. В Сабу — тоже эта наследственность. Как она была и в Майлсе Дэйвисе, и в Луи Армстронге, и в безвестных создателях первых спиричуэлсов.

Мы подошли к нужному месту. Там идет какая-то тусовка, но, похоже, что музыка уже закончилась.

— Я вам предлагаю пойти в "Дайану", — говорит Сабу, — там отличный джаз и я знаю людей. Это совсем рядом.

Идем в "Дайану" — небольшое и ужасно уютное кафе с темно-зелеными бархатными стенами, круглыми столиками серого мрамора и черными стульями. Пианино, контрабас, саксофон, певица, "Роллинг рок", сигаретный дым...

— Хей, Сабу, как дела?

Сабу только успевает раскланиваться, представляет нас: "Мои друзья". Он треплется с барменом, выходит на улицу, снова заходит. Он в своей привычной тусовке.

— А хотите, я отведу вас еще в одно место?

Немецкий паб. Мы проходим всего несколько блоков и оказываемся в пабе с рок-музыкой лайв. Я снова беру "Роллинг рок". На следующем круге барменша спрашивает, не немец ли я. Я уже привык в Америке к этому вопросу. Действительно, почему именно немец? Похож? Скорее, онемечен берлинской средой, которая неизбежно присутствует в ауре, даже если ты — за пределами Германии.

— Простите, а ю джормэн?
— Ик бин айн берлинер, — отвечаю я исторической фразой Джона Кеннеди, которую тот произнес с балкона Шенебергского ратхауза в дни Берлинской блокады.
— А я — из Саарбрюккена!

Барменша переходит на немецкий. Мы треплемся, стараясь перекричать шум рок-бэнда. К стойке подходит какой-то мэн, с сильными негроидными чертами. В ухе — серьга, на шее — бусы. И тут я его узнаю! Не может быть? Нет, точно — он! В следующее мгновение я опознаю и барменшу. Вспоминаю, как около года назад я видел по телевизору фильм "Выжить в Нью-Йорке" — немецкую документальную ленту о трех немках, зависнувших в этом городе. Одна из них — вот эта самая барменша. Ее френд с серьгой в ухе — из этого же фильма. Барменша подтверждает, что все верно, это — они, герои документального кино.

— Приятного вечера.
— Alles gute!

В этот момент Джулия тянет меня за рукав:

— Владимир, Сабу хочет тебя о чем-то спросить.

Я приникаю ухом, и Сабу склоняется к нашим головам с видом заговорщика:

— Владимир, ты — не агент КГБ?

Я смеюсь:

— Ты думаешь, все русские — агенты КГБ?
— Нет, но мне кажется, что у тебя есть какие-то связи.
— А что тебе, собственно говоря, хотелось бы узнать?
— Видишь ли, — Сабу оглядывается, затягивается и снова наклоняется, — видишь ли, мне хотелось бы работать на этих ребят. Я серьезно!
— Ну, Сабу, это — не так просто. Даже при всем желании. Тем более, что времена изменились. Ведь с Холодной войной покончено. Во всяком случае — почти.
— Я понимаю, но все же мне бы очень хотелось поговорить с ними. Ты знаешь, какие безобразия творятся в Америке? Это, безусловно, должно заинтересовать русских!

И Сабу начинает длиннейшую тираду о продажных политиках, мафии, руке Израиля и всякого рода неприятностях, порождаемых этой ситуацией.

— И поэтому люди — в ящике, in the box, — резюмирует он. — Ты меня понимаешь? В ящике — значит без интуиции, без выхода. Никто не желает взять на себя ответственность!
— Чтобы выйти из ящика?
— Ты знаешь, о чем я говорю. И, все-таки, у тебя есть какие-то связи!..

Джулия смеется и мы идем танцевать.

— Сабу, а мне, в свою очередь, хотелось бы познакомиться кое с кем из черных.
— О'кей, я возьму тебя с собой в Гарлем. Ты там еще не был?
— Проезжал на машине.
— Ну, это — не то! Там нужно знать специальные места, людей... А почему ты интересуешься черными?
— Я ведь журналист! Мне бы хотелось поговорить с какими-нибудь представителями альтернативных движений, выяснить их взгляды на сущность американских проблем. Например, пообщаться с профессором Джеффри...
— О, ты знаешь имя Джеффри?

О профессоре Леонарде Джеффри мне впервые пришлось услышать по радио. Потом я встретил его в метро. Вернее — газету с его именем на обложке. В подземке на Таймс-Сквере постоянно пасутся самые всевозможные фрики — от "роботов" до мастеров рэпа и целых коллективов уличного хип-хопа. Шоу длятся минут десять. Парни включают систему и начинают развлекать народ прикольными ужимками и, порой, по-настоящему акробатическими номерами, например — верчением на голове или замысловатой серией сальто-мортале под ритмичную музыку королей черного андуграунда. Иногда тут же стоят инфо-стенды с просветительской литературой. "ТЫ ЗНАЕШЬ, ЧТО ИИСУС БЫЛ ЧЕРНЫМ?" С обложки на вас смотрит мессия с лицом суданского пастуха. "WE ARE 5%. ARE YOU ONE OF US?" Теперь я решил щегольнуть перед Сабу знанием контекста и вызвать, таким образом, его расположение как одного из потенциальных гидов в лабиринтах субверсивных практик социального подполья Америки.

— Имя мне известно, но хотелось бы, кроме того, познакомиться поближе и с его идеями.
— Ты знаешь, по четвергам в "Аполло"... Ты, вообще, знаешь, что такое "Аполло"?

Я киваю:

— Театр в Гарлеме?
— Верно. Так вот, по четвергам там собираются люди, близкие к Джеффри, и обсуждают самые разные темы. Пойдем туда все вместе, а? Я обещаю, тебя там хорошо встретят!
— О'кей!

Уже четвертый час утра, и публика постепенно редеет.

— Владимир, ты мне можешь занять двадцать долларов?

Я даю, и Сабу тут же заказывает на всех еще пива. Как говорила одна моя знакомая: "Джентльмен — это тот, кто за всех платит". Наконец, мы выходим на улицу, глотаем свежий воздух. На углу Сабу прощается с нами:

— Бай, Владимир, бай, Джулия! Я зайду к вам на днях.
— Бай, Сабу!..

"Blue Note". Когда мы пришли в "Blue Note", шоу уже началось. Внутри было полно народу, но нам удалось удачно притиснуться рядом с баром, у окна. Отсюда мы могли одновременно созерцать, что происходит как в зале, так и на улице. На противоположной стене темного зала светился выведенный цветными неоновыми трубками силуэт города: Близнецы, Эмпайр-Стейт-Билдинг и Статуя Свободы, с желтым полумесяц над ними — классическая троица символа веры в Большое Яблоко. За окном — почти то же самое, только в натуральном исполнении. С той стороны к окну подходит странный персонаж — замотанный в темную хламиду блэк, в смешной шапочке, круглых ленноновских очках и с пачкой бумаги под мышкой. Мы улыбаемся, он — тоже. Делает нам знаки: thumb up — так держать! Потом пристраивается поудобнее, вынимает из-за пазухи карандаш и начинает рисовать. Конечно — нас. Жестами просит выдерживать позу. Процедура длится, с небольшими паузами, четверть часа. Вот, наконец, и готово. Рисунок выглядит как странная карандашная аллюзия на Лихтенштейна. Наши профили, в философской задумчивости, обращены друг к другу, над моим висит облачко с текстом: "Черт побери, я все не могу поверить, что Майлс ушел от нас!" Я выхожу на улицу и обмениваю скетч на десять долларов. Сэнкс! В эти дни Нью-Йорк прощался с Мастером, чей дух звуками волшебной трубы висел в ауре города, в сознании его обитателей и гостей.

Синти и Перри — друзья Джулии. Синти — та самая художница из SVA, Перри — ее бойфренд, юрист. Джулия называет их "яппи". Мне они больше напоминают европейских альтернативов, близких зеленым. Синти — настоящий нью-йоркер. Живопись у нее яркая, сочная, многоплановая. Это — огромные полотна, удивляющие подборами красок и форм. Все очень чувственно, маняще-провокативно, я бы даже сказал "оргазмично". При этом Синти — феминистка. Но ее феминизм больше эстетски-философский, чем грубо-политический, и уж вовсе — не биологический. Джулия тоже сидит на феминизме и, вероятно, не без влияния старшей подруги. Когда они вдвоем — мужчины должны молчать. В действительности, обе дамы исключительно женственны и просто будят в сильном поле зверя, на которого, впрочем, тут же пытаются надеть цепь.

Перри во всем старается подыгрывать Синти и в этом находит для себя абсолютное удовольствие. Они живут в Чайна-Тауне, в двух шагах от Бродвея. Бывать у этой пары в гостях всегда приятно. Картины и книги. Музыка нью-йоркского андеграунда, которого вы не найдете на рынке — частные записи частных людей, культивирующих личную приватность как абсолютное условие эскапической непричастности к попсе. Жертва или более высокая ставка? Скорее, попытка вести собственную игру с непредсказуемым концом.

Как ублаженные крокодилы, мы лениво развалились на полу. "Мы" — это я с Джули, Сабу и Стив. Синди с Перри готовятся к выходу: переодеваются, раскрашиваются. Потому что этим выходом будет колдовской парад в Вилледже. Ведь сегодня — Халлоуин!

Исторические корни этого шоу восходят к европейскому средневековью, и даже более древним временам магических церемоний кельтских друидов. В Америку Халлоуин завезли выходцы из Ирландии и Британии, и здесь он был превращен в традицию всеамериканского феерического карнавала. Уже за несколько дней до самих "торжеств" в витринах магазинов вывешиваются летучие мыши, выставляются скелеты и всевозможные колдовские аксессуары: метлы, магические кристаллы, устрашающие маски и т.п. В сам Халлоуин, с самого утра, всюду снуют выпрашивающие сладости дети в костюмах привидений. Что-то подать считается обязательным, и взрослые тети и дяди заранее запасаются всем необходимым — к вящей радости держателей кондитерских. Типичный элемент Халлоуина, его центральный символ — сделанная из полой тыквы голова, с горящей свечой внутри. Головы выставляются на крыльцо дома или у порога квартиры. Цель обряда — отпугнуть злых духов, шныряющих в эту ночь повсюду в беспредельном количестве. Если вы едете в это время вечером через американскую провинцию, то на всем пути следования вас будут преследовать, бесчисленной чередой, горящие глаза и рты тыквенных голов, — словно посланцев иного света, призванных охранять сотворивших их демиургов от колдовского сглаза и прочих нечистых напастей. Иногда головы насажены на обернутые простынями крестовины, напоминая наших чучел. Нью-йоркский Халлоуин, конечно, — особый. По всему городу, особенно в Манхэттене, идут парады ряженых. Вдоль запруженных разукрашенной толпой улиц проплывают гигантские декорации. Это уже почти как на карнавале в Рио...

А вот, наконец, и Синти с Перри! На Перри — огромная маска Микки-Мауса. Синти раскрасила лицо под путану. У меня, Джули и Стива лица тоже раскрашены. Сабу же настолько сам по себе экзотичен, что ему и краситься ни к чему. У меня в кармане — фляжка коньяка. Предлагаю всем выпить для старта. Наш курс — из Чайна-Тауна, через Литтл-Итали, в Вилледж. Выходим. На улице — полно народу. Масса ряженых, все кайфуют. Наша компания по своему составу вполне безумна, хотя для Нью-Йорка это может быть абсолютно нормально: бродяга-негр, три богемных художника, преуспевающий адвокат и как бы русский писатель.

Я замечаю, что Сабу ломает от мысли, что он оказался вписанным в одну тусовку с адвокатом. Ведь для него лоер — это почти что коп. Шит! Сабу осторожно пытается нащупать у Перри слабые стороны. Это ему не очень удается. Перри доброжелателен и скользок. Но это-то Сабу и задевает больше всего. Он принципиально отказывается допустить, что и среди адвокатов могут быть просто хорошие ребята. Перри для Сабу — представитель "системы", с которой он сам на ножах всю жизнь. Наконец, видя, что к Перри так просто на свинье не подъедешь, Сабу заговорщески подкатывает ко мне:

— Владимир, спроси у Перри, что он думает о Малькольме Эксе!

Я понимаю, что Сабу ищет во мне союзника против "системы", но мне не хочется плясать ни под чью дудку.

— А почему бы тебе самому его не спросить?
— Лучше, если это сделаешь ты.

Я не разделяю настроений Сабу. Он это чувствует и отваливается. Но зато теперь он прилип к Джулии, и меня это уже начинает раздражать. Они идут впереди. Сабу, ухватив ее под локоть и склонившись к уху, что-то беспрерывно гонит, а она лишь кивает, забыв обот всем на свете, и главное — обо мне. Я начинаю ощущать себя идиотом, а это еще больше раздражает. Фак! Я нагоняю Сабу с Джулией с твердым намерением позитивно вмешаться в происходящее безобразие. Интересно, какую лапшу он ей вешает на этот раз? Оказывается — о роли Израиля в мировой политике. А я-то думал! У меня даже немного поднимается настроение.

Вот мы уже и в Вилледже. Нас окружает плотная, яркая, шумная толпа, растворяющая в себе Сабу. Он как-то совершенно неожиданно исчезает. Стив тоже хочет куда-то валить. Мы остаемся вчетвером. Это как раз то, что надо, когда все на своих местах. Мы идем по Бликер-Стрит в поисках места, куда можно было бы занырнуть. Требуется уютная точка с живым джазом. Может быть — сюда? Это "Sweet Basil". Внутри — полно народу, но мы чудом находим столик недалеко от сцены, с отличным обзором. Лучше и не придумаешь! Разваливаемся на стульях, берем пиво, закуриваем. Музыка — пиано, контрабас и женский вокал. Классика! Cool, peace, comfort. Сама собой возникает глубокомысленная доверительная дискуссия. Наши дамы пытаются надеть на нас свои магические цепи.

— Синти, — обращается к своей подруге сияющий Перри, — ты не права. Подумай только, что может произойти, если авторитет сложившихся норм нашей законодательной традиции будет действительно поставлен под вопрос! А ведь именно этого добиваетесь вы, феминистки! Это же окончательно подорвет общественную мораль и сделает ситуацию просто опасной!

Синти переглядывается с Джулией и та громко резюмирует:

— И катись оно все в тар-тарары! К чертям вас, мужиков, с вашими авторитетами!

Дамы хохочут. Хохочем и мы. Я пытаюсь нащупать нейтральную территорию:

— Действительно, что такое "современная личность"? Ведь допустимые пределы ее проявления очерчиваются законами общества, в котором она живет. Это значит, что понятие "личности" может быть сформулировано в терминах юридической науки.

Перри со мной полностью согласен. Девочки — слушают.

— Что же мы тут наблюдаем? — продолжаю я. — Во-первых, вопрос о необходимости пересмотра реального авторитета господствующей правовой традиции возник, отнюдь, не на пустом месте, но как форма поиска современным человеком нового, более универсального измерения своей собственной онтологической проблемы. Верно? А это значит, что вне контекста традиции такой вопрос сам по себе вообще не имеет никакого содержания. Если мы однозначно отбросим традицию, то, тем самым, мы отбросим и те ориентиры, благодаря которым мы и пришли к тому, чем мы являемся в настоящий момент.

Подруги переглядываются.

— Хм!

Джулия делает глоток, закуривает сигарету.

— Что же ты предлагаешь?

Теперь — самое главное. Ведь мой ответ и будет истиной в той инстанции, до которой мы сегодня дойдем.

— Я считаю, что правовая традиция, действительно, может быть пересмотрена, но для этого должна быть сделана определенная предварительная работа. Ведь вопрос этот должен получить свое решение не только в терминах юриспруденции, но вообще на уровне базисных, так сказать, культурных установок в целом. А это включает в себя, в первую очередь, проблему модели современной семьи, вообще — принятого формата межчеловеческих отношений...

Джулия мне конфиденциально рассказывала, что Синти с Перри хотят найти себе партнеров для свингерского секса. Это ей сообщила Синти, которая горела желанием пригласить в постель вторую женщину. Но Джулии трахаться с Пери не хотелось. При этом с Синти они друг друга уже поласкали и им понравилось. Правда, мужчину б тоже не помешало, но кого?..

Между тем, у древних римлян проблема правового формата семейных отношений решалась очень гибко и многопланово. Здесь было узаконено несколько типов брака, от моногамного до полигамного и даже более того. Все дело — в правах детей, которые были различными, в зависимости от типа брачного контракта родителей. Например, занимать жреческие должности (корпоративная монополия на юриспруденцию) имели право только лица, рожденные в консервативном патриархальном браке, где глава семьи имеет право на жизнь своих детей и близких. Это уже потом потомки конкубинатов стали императорами, — когда плебейский трибунат встал над монархией патрициев, последний институциональный осколок которой — Ватикан. В одной из римских церквей есть фреска, изображающая массовый переход римских жрецов в христианские епископы, а верховный понтифик даже сохранил свой титул в неприкосновенности.

Я рассказываю Перри о римском опыте. Он кивает: "Главное — чтобы все по закону было". Американские юристы утверждают, что легальная система Соединенных Штатов Америки непосредственно происходит из ветхозаветной законности и морали. Вероятно, именно поэтому здесь так сложно с легализацией проституции и признанием гомосексуальных браков? Да что там браков, в половине американских штатов до сих пор просто за гомосексуальный контакт человека могут посадить в тюрьму! К Нью-Йорку это, конечно, не относится, но где-нибудь рядом вполне можно нарваться на засаду...

Уже совсем поздно, но вокруг еще полно народу. Халлоуин длится всю ночь, до самого утра. Мы берем такси и едем на 14-ю улицу. А вот, наконец, и home, sweet home!

Стив и Хантер живут рядом с нами, по соседству, за углом. Они снимают двухкомнатную квартиру и вполне счастливы. Как студентов этот вариант их вполне устраивает. Мы иногда заходим к ним выпить чаю, послушать музыку... Можно и в шахматы сыграть. Стив — из Сиэтла. Он друг и фан Курта Кобейна. Хантер — из Техаса, но не redneck, а романтик-правдоискатель, готовый постоять за справедливость кулаками. Он рассказывал, как ему приходилось драться с расистами. В эти дни шла американская операция в Ираке, в окнах американских обывателей появились звездно-полосатые флажки и таблички: "We support our troops". В студенческой среде развернулись жесткие дискуссии "за" и "против" вторжения. Джулия рассказывала, что ездила в составе школьной команды в Вашингтон, протестовать против войны:

— И вы представляете себе, нас собралось перед Белым домом несколько сот человек, и никто из массмедии даже не поинтересовался, что мы тут делаем, а когда появилась совсем маленькая группка сторонников Буша, всего пару десятков человек, тут же вокруг них забегали журналисты, телевидение, как будто это — очень важное событие. Вот такая у нас в Америке свобода слова.

Еще она принимала участие в общественной инициативе по запрету рекламных щитов на хайвэях, поскольку, непроизвольно забирая внимание водителей, они способствуют созданию аварийной обстановки. А кроме того, никто не имеет права грузить людей без их собственного на то желания, тогда как в случае с придорожными постерами ситуация действительно напоминает сеанс принудительного гипнотизирования.

У Стива на полотнах царит хаос — размытость и раскрытость по всем направлениям. Это расползание он, правда, пытается как-то зафиксировать яркими, геометрически-круглыми блямбами, словно печатями смысла в стихии параноидального драйва. Но драйв — сильнее печатей. У Хантера же — все наоборот. Его живопись кристалльно-структурна, почти как орнамент. Иногда она напоминает мандалу, иногда — микросхему странных процесов, направленных к самозавершенности.

У Джулии фигуративность соседствует с абстракцией, четкость рисунка — с размытостью гаммы. Ее первая вещь, которую я вообще увидел, была небольшим рисунком тушью, присланным мне из Нью-Мексико — "Поцелуй жизни": развеянные физически ощущаемым ветром нити линий, слагающиеся, при взгляде с некоторого расстояния, в индейское лицо. Потом она прислала слайды: живопись, графика, рисунок, смешанная техника. Ощущение, что все это делалось разными авторами. Период поиска? Позже я увидел ее масляную живопись. В основном это были мощно выписанные обнаженные фигуры беременных женщин. Свинцовые тона, столь передающие типичную серо-зеленую ауру этого города. А потом была серия цветной туши, где мистическая игра непредсказуемых космических сил выделяется в человеческие формы. В то время ее гением был Микеланджело.

Странное варево.

She's a witch of trouble in electric blue,
In her own mad mind she's in love with you.
With you.
Now what you gonna do?
Strange brew — kill what's inside of you...

Мы ездили на ночной мемориальный перформанс-мистерию, посвященный Майлзу Дэйвису и организованный одной из артистических коммун. Это было в районе Бедфорд-Авеню, на бруклинской стороне Ист-Ривер. Выйдя из сабвея, мы оказались в типичной малоэтажной провинциальной Америке: темные пустые улицы, зарешеченные бизнесы, редкие красно-зеленые мерцания светофоров. Стив и Хантер вели нас вдоль заброшенных буро-кирпичных строений, индустриальных корпусов и завалов из металлического лома, пока, наконец, из-за очередного поворота перед нами не открылся фантастический destination-point — освещенный загробно-голубой подсветкой трехэтажный особняк с обвалившейся штукатуркой, огромным белым балдахином над входом и ярко освещенным внутренним пространством. И в окнах, и вокруг строения — пестрая толпа. Шоу еще не началось, и люди слоняются туда-сюда, пьют пиво, вино, треплются. Первыми на нашем пути попадаются сидящие на тротуаре артисты — участники шоу: примеривают костюмы, гримируются. Это — друзья Стива и Хантера. Подходим, здороваемся, желаем успехов в труде и личной жизни. Идем дальше. Вокруг особняка и под балдахином — уже совсем густо. Заходим в дом. Тут царит настоящий хеппенинг: картины и арт-объекты неотделимы от повседневных деталей бытовых инсталляций художественных студий, открытых ко всеобщему обозрению.

Сначала Джулия тащит меня вниз по лестнице, в подвал, в андеграунд. Он разделен на два отсека, каждый из которых представляет собой подобие лабиринта. Один из отсеков заполнен покрытыми строительной пеной телесного цвета сплетениями разнокалиберных труб, напоминающих фрагменты вентиляционной и санитарно-водопроводной систем. Между трубами — проходы, лазейки, щели. Я почувствовал себя попавшим в полость какого-то гигантского животного, словно Иона или Мюнхаузен. В другом отсеке попадаешь в центростремительную спираль, сконструированную из мелкой металлической сетки. Тут довольно темно, и густоту мрака разряжают лишь немногочисленные, но в целом очень эффектные мелкие цветные лампочки, прикрученные к сетке на всем пути следования к центру конструкции. Из этого чрева кита идем наверх — первый этаж, второй, третий... Везде люди. Буфет. Подходим взять вина. Спрашиваю, сколько я должен. Donations — кто сколько даст. Буфетчица, молодая девушка, подав вино, оборачивается к своему приятелю, чтобы продолжить треп по-русски...

Мы вновь выходим на улицу. Постепенно начинается основной перформанс. Сначала он принимает форму причудливой процессии. Впереди идет человек в высокой серебряной короне, с клавиатурой наперевес. Он играет что-то электронное и тащит за собой на лямках, подобно бурлаку, небольшую повозку с динамиками и еще каким-то странным хламом. За повозкой следуют две дамы в сказочных одеждах, тоже с коронами и разукрашенными златом-серебром лицами. Процессия приближается к голубому особняку и останавливается напротив входа под белым балдахином. Тут уже приготовлен огромный котел. Дамы разводят под ним огонь, разгружают телегу. Оказывается, что все это — ингредиенты для колдовского варева, которое девушки начинают готовить в котле. Серебряная корона продолжает играть, его сопровождает плэй-бэк, льющийся ритмичными басами из специальных колонок. Публика постепенно окружает импровизированную арену посреди улицы плотным кольцом. В окнах особняка тоже толпятся зрители. На звуки музыки и запахи из котла начинают выползать из своих урбанистических нор местные бомжи и сумасшедшие, подтягиваясь к месту ночного камлания имени Майлса Дэйвиса. Вот бы, наверное, Мастер порадовался демократичности перформанса. People first!

Тем временем на земле расстилается огромное полотно, на котором дамы начинают свою магическую пляску, время от времени подбрасывая в котел что-то новое, помешивая свое варево и вновь возвращаясь в центр круга. Появляется еще один персонаж, который начинает разбрызгивать по полотну краску. Публика, заведенная ритмами музыки и карнавальными кружениями весталок, начинает медленно раскачиваться, впадая в тон общего камлания. Горит огонь под котлом, сизый дым поднимается вверх, к черному звездному небу, а над освещенным загробно-голубой подсветкой особняком, с обвашившейся штукатуркой и огромным белым балдахином над входом, раскрывается бледное око полной Луны. Вокруг — вымершая низкоэтажная зона глухого кирпича и железа, темная и безлюдная, а где-то там, вдалеке, на манхэттенской стороне Ист-Ривер, на фоне созвездия Весов высвечиваются мегалитические силуэты Всемирного Торгового Центра.

Я ловлю исходящую от Джулии волну, отвечаю ей тем же. Мы все больше погружаемся в шаманистический транс, увлекая за собой окружающих. Она, действительно, настоящая девадаси. Ее веки полуприкрыты, волосы разметаны. Лунный свет отражается на ее лице — нереальном и загадочном, словно у мраморной античной богини. Селена, ты ли это?

She's some kind of demon messing in the glue.
If you dont watch out it'll stick to you.
To you.
What kind of fool are you?
Strange brew — kill what's inside of you...

Варево, похоже, готово. Танцовщицы наливают его в пластиковые чашки и раздают зрителям. Holy Communion. Мы тоже причащаемся. О, совсем недурно! Это суп. Настоящий суп, очень даже неплохой, и даже — с мясом. Great!

Тем временем художник заканчивает лить краски и что-то подмалевывать на ходу. Артисты расступаются по сторонам, и публика подходит поближе — посмотреть, что же там такое вышло? Вау, это смотрится просто как небесная карта: темно-синий фон, звездные спирали, туманности и странные силуэты — что-то среднее между гигантскими рисунками в перуанской пустыне Наска и изображениями на месопотамских табличках. Народ аплодирует. Все сыты, все довольны. Даже бомжи из прилегающих кварталов. Мы идем небольшой компанией в андеграунд — тот самый, что с сетчатой спиралью — курить джойнт. Устраиваемся в самом центре, в окружении разноцветных лампочек. Вот, еще кто-то подходит. Это Хантер и Серебряная корона — главный автор перформанса.

— Вау, было очень круто! Настоящая мистерия!
— Спасибо, приятно слышать, мы старались...

Постепенно люди расходятся, разъезжаются. Мы тоже едем через Вильямсбургский мост в Манхэттен. Мимо проносятся пустые улицы ночного Ист-Сайда с разрисованными граффити стенами невысоких домов, редкими светящимися вывесками открытых до самого утра баров, красно-зелеными мерцаниями светофоров...

Фернандо жил в районе пересечения Бродвея и 20-й улицы. Он приехал сюда лет десять назад из Боготы, и оставлял впечатление хайрастого рокера. Фернандо относился к членам кружка друзей Джулии и заходил иногда на самокрутку, совершенно спонтанно. Узнав, что я русский, он тут же поведал мне, что занимается изучением русской истории, поскольку задумал снять фильм о русском царе Петре Великом. Сюжет киноэпопеи примерно такой: из Мадрида в Петербург, по вызову царя Петра, едет испанский посланник, и на протяжении всего пути трахается в карете с разными девахами. Мне он сходу предложил роль русского монарха, который должен был в конце картины, по сценарию, вступить в международные сношения и делать комментарии по-русски.

Несмотря на, казалось бы, бредовость своей персоны, Фернандо притягивал к себе женскую аудиторию. У него в апартменте, чуть ли не через день, собирались молодые девочки из черного хай-сосаети и нюхали кокаин. Войдя в подъезд, вы должны были подняться по узкой крутой лестнице на пятиметровую высоту площадки второго этажа, с единственной дверью. Переступив порог, вы оказывались в довольно просторной комнате — с высоким потолком и настоящим красным "порше" посредине. Как его можно было сюда доставить, не выломав стен — полная загадка, а на все вопросы парень только ухмылялся: карибская, мол, магия! Фернандо превратил автомобиль в постель и даже настоящий сексодром, куда он постоянно приземлялся с очередной накокаинированной гостьей.

На кухне, в ванной и спальне были разбросаны, в огромном количестве, стручки красного и зеленого перца.

— Фернандо, это что такое?
— Это? Художественная инсталляция для поднятия тонуса. Ведь перец — символ сексуальности.

Он рассказал, что для пущего кайфа на кончик пениса нужно насыпать немного кокаина, и это придаст сексу тнеобычайную остроту и пикантность, особенно — женскому партнеру. Еще лучше — и туда, и в нос. Ну, и даме можно сыпануть, куда надо...

Party-Animals. В Нью-Йорке существует целая социальная прослойка, обитающая исключительно в пространстве кормовой базы круглосуточно идущих тут вечеринок. Это так называемые party-animals — партийные животные. Таким животным Сабу считал меня, а я — его. Он все время находил какие-то тусовки, куда можно было пойти оторваться: послушать музыку, поесть-попить, потанцевать, покурить и далее — по нарастающей.

Обычно парти устраиваются в лофтах, с выходом на крыши, с которых видны каменные свечи и каньоны Манхэттена. Сто, двести человек — не предел. Совершенно спокойно могут появиться люди, которые тут никого не знают и набрели на мероприятие совершенно случайно, или же — по наводке случайных людей на другой вечеринке. Часто даже на массовых партиях можно хорошо выпить и закусить, а также найти партнеров потрепаться, или же продолжить общение в другом формате: поменять грибы, поехать в новое место и т. д. Большая часть всех парти-энимэлз принадлежит к одной из двух категорий, ориентированных, соответственно, на сексуальный гедонизм или социальные контакты. Одни хотят снять красивых девочек или мальчиков, сексапильных мачо или податливых самок, другим нужны спонсоры, которых требуется развести на личные прихоти.

Поэтому очень важно знать заранее, на какой парти какие ожидаются знаменитости. Потом идет обмен этой информацией по испорченному телефону тусовочных перешептываний, формируются новые, специализированные контингенты "охотников за головами" меценатов и бизнес-ангелов. Каждый парти-энимэл коллекционирует визитки, из которых потом складывается глобальный пасьянс коммуникативной стратегии субъекта ночной жизни никогда не спящего мегаполиса. Например, можно привести с собой на вечеринку, с участием пары селебритиз, целую команду с другой тусовки, выдавая при этом себя за члена близкого к селебрити круга, повышая тем самым личный статус и вместе с ним — шансы быть приглашенным на другие тусовки со знаменитостями. Визитки звезд коллекционируются особенно тщательно, ведь они являются ключами к системе благ американского образа жизни.

Сабу вел нас на вечеринку с участием якобы самого сына Майлза Дэйвиса.

— Владимир, ты знаешь, какая у меня работа? — неожиданно спросил, забежав вперед и заглянув прямо в глаза, мой афро-американский друг.
— ?
— Я тогую домами! Это дает неплохие деньги. Например, за одну сделку я могу заработать двести тысяч долларов...

Я критически посмотрел на Сабу, но комментировать не стал. И только потом понял, что тем самым он как бы информировал меня заранее о том коде, в котором собирался обрабатывать "сына Майлза". Высокому, иссиня-черному негру в ослепительно-белой рубашке он представил меня как своего "русского партнера" с интересными связями, а Джулию — как звезду художественной сцены Нью-Йорка. Сын Майлза сразу же пригласил ее танцевать, и они скрылись за плотной завесой свингующих тел. А через пару минут скрылся с виду Сабу. Я пошел бродить по лофту, занимавшему целый этаж. В многочисленных комнатах тусовалась крайне пестрая публика богемного вида, почти карнавальная. Но ни Джулии, ни Сабу нигде не было.

Я вышел на крышу покурить и нашел там своего "партнера", развлекавшего разговорами стайку молодых мулаток. Джулии он не видел, но мне советовал не волноваться: у нее, мол, тут свои дела... Она появилась через некоторое время, совершенно неожиданно вынырнув откуда-то вместе с сыном Майлза. Увидев нас с Сабу, они сделали "cheese". У меня было такое ощущение, что они вот только что сейчас потрахались — настолько сильным было окружавшее их биополе. Или я просто еду? После истории с Психоаналитиком я понял, что у Джулии есть драйв на черный секс. Если она с Сабу так любезничает, что тут — сын самого Майлза! Вместе с тем, тупо выставлять себя в качестве ее бой-френда не было никакого смысла. Ведь все понимают, что проведенная вместе ночь — еще не повод для знакомства.

Джулия не понимала — или делала вид, что не понимает — природы моих претензий: "Ведь я после парти поехала с тобой, в чем проблема?" В сущности, она была права. Теория "стакана воды" в Нью-Йорке очень актуальна, лечь в первый же день знакомства в постель тут считается хорошим тоном. Так что если девушка вас открыто уведомляет, что собирается переспать с кем-то на стороне, то это следует воспринимать как высший жест интимного доверия с ее стороны — даже нечто большее, чем признание в любви. Ведь обмануть ближнего в этом городе тоже считается элементарным, и чуть ли не закономерным. Вот уж где на обиженных воду возят!

— Тебе, вообще, нравятся африканцы?
— Вообще, да! Я прямо зависаю на Африке, на африканской пластике, красках... И тела у них очень красивые, как у мужчин, так и у женщин.

Она рассказала, что ее первый мальчик был черным старшеклассником из родной школы. Правда, "был" — это не совсем точно.

— Ты знаешь, у него этот предмет был таким большим, что я просто никак не могла ему помочь при всем желании, даже орально. Он так вот провозился, а потом кончил — прямо на меня. С тех пор у меня развился какой-то страх перед спермой, я даже боюсь садиться на унитаз в неизвестных местах: а вдруг там капли чьи-нибудь остались и я забеременею?
— Ты серьезно? Но ведь это же бред!..
— Я знаю, но все равно боюсь.
— Что-то я не очень это заметил...
— Ну, во-первых, я считаю дни, потом есть еще всякие трюки. Но на самом деле — очень сложно полностью расслабиться. Может быть — только с женщиной...
— Ты именно поэтому попробовала с Синти?
— Я серьезно думала об этом, особенно — после случая с этим "другом", когда он заразил меня неизвестно от кого.
— И что же?
— Как "что"? Ты же видишь, что я осталась с тобой!

В парикмахерской. Сабу считает, что я — "pussy-wheаp". Это можно перевести как "пиздострадалец". Тем самым он, вероятно, намекает на наши отношения с Джулией, а ведь при этом сам положил на нее глаз! Его прихваты меня все больше вздрючивали. Я пытался его пасти и он, конечно же, сек это. Откуда же иначе это "пусси-уип"? Джулии, безусловно, нравилась эта интрига вокруг нее двух крейзи: русский и африканец пытаются наперегонки очеровать изысканное итальянское сердце! Я понял, что Сабу серьезно клюнул на удочку ее флирта после того, как он удлиннил свою короткую стрижку двумя дюжинами косичек на ямайский манер. Для такого бродяги, как Сабу, отдать двадцать баксов за подобную ерунду — признак серьезного психического расстройства.

— Владимир, пойдем сегодня Вечером поболтаться в Гарлем? И возьми с собой магнитофон. Ты же хотел интервьюировать наших людей?

Мы вышли из сабвея неподалеку от "Аполло", но Сабу, к моему удивлению, отправился в совершенно противоположную от театра сторону.

— Это мы куда?
— Здесь рядом, мне нужно зайти в парикмахерскую.

Мы неспешно идет по широкой, залитой огнями 125-й улице. Нас окрукжает вечерняя толпа, вокруг — ни одного белого лица. Интересно, представляю я себе, похоже ли это на какой-нибудь африканский город? Вероятно, все же, нет. Это — Амерника. Америка на сто процентов: черная Америка. Вдруг, у автобусной остановки я вижу — словно запредельный глюк — совершенно белого мистера в строгом темном костюме, белой рубашке с галстуком, в руке — кейс. Интетесно, что он здесь забыл?

— Сабу, ты видишь этого белого? Не думаю, что это турист или провинциал, заблудившийся в лабиринтах Манхэттена.
— Конечно нет! Это — яппи, приехавший сюда, после работы, за кокаином.
— Что же он не на машине?
— А черт его знает! Может быть, он оставляет машину не в Манхэттене, чтобы не платить денег за туннель, или же работает где-нибудь неподалеку.
— Стало быть, белые тоже работают в Гарлеме?
— Случается. Почему нет?

Сабу смеется, думая, видимо: "Какие же наивные эти русские! Или у них что-то свое на уме?" Я не пытаюсь его в этом разубедить. Я знаю, что Сабу любит естественность, а естественность всегда граничит с наивностью, не так ли? Мы заходим в какой-то подъезд, поднимаемся на второй этаж. Это и есть парикмахерская. Довольно вместительное помещение, вдоль обеих стен — зеркала с креслами. Вокруг — одни женщины (черные, разумеется) и дети разных возрастов, все — девочки. Ху из ху — так сразу и не поймешь. Такое ощущение, что все здесь как у себя дома и общаются просто как родственники: треплются, пьют кофе, слушают радио, завиваются, переходят с места на место. Курят, правда, на лестничной площадке. Естественно, что общее внимание — стоило нам лишь переступить порог — обращается на нас. Сабу, словно на правах ближайшего родственника, моментально включается в ситуацию, — хотя, могу предположить, что до этого момента он никого из присутствующих и в глаза-то не видел! Думаю, что это так, поскольку его сразу попросили внести свое имя в список очереди. Значит — не знали, как его зовут? Но это — совсем не проблема для выражения чувств самой тесной солидарности.

— Хей, а это кто с тобой?
— Это мой друг, журналист из России. Он будет брать у вас интервью!

Черные дамы усиленно замахали руками, словно отгоняя опасных насекомых:

— Оу, чтобы нас доставали из Си-Ай-Эй? No, thanks!
— Посслушайте же, вы! Ведь он берет интервью для России, а не для Си-Ай-Эй!
— А откуда нам знать, что это не попадет в руки к этим эсхоулам?

Сабу подмигивает мне: мол, Владимир, куй железо!.. Пока суть да дело, выясняется, что если Сабу хочет иметь чудесные ямайские косички, то ему нужно сгонять за ними в магазин. Это рядом. Через десять минут Сабу снова в парикмахерской. Между тем, я замечаю, что здесь вообще никто реально не стрижется. Единственной профессиональной операцией, которой занимался персонал заведения, было как раз удлиннение естественных волос клиентов за счет покупных и свивание их в косички разной длины и толщины. Сабу занял свое место в свободном кресле, и операция по обретению "причяески силы" началась. Ему явно доставляло удовольствие, как толстая шоколадная мама, едва говорившая по-английски (и снова Сенегал!), занималась его волосами, вплетая в них вместе с косами из целлофанового пакета и часть своей африканской колдовской энергии.

Я, конечно, пытался раскрутить дам на интервью, но они все напрочь отказались записывать что-либо на магнитофон. Из реального страха, кокетства ли — не знаю. Наконец, одна все же разговорилась (проверив, правда, предварительно, что магнитофон включен):

— Белые, конечно, нас не любят. Не все, но многие. Попробуй кто-нибудь из нас придти, скажем, на Хауард-Бич — нас же там массакрируют! Наши люди — совсем другое дело. Вот Вы, к примеру, пришли к нам в Гарлем — и смотрите, как дружественно к Вам все относятся!

Ситуацию с записью интервью, которую я хотел непременно получить, спас Джонни, неожиданно появившийся в парикмахерской. Он вошел, бодрый и сияющий, вместе с маленькой девочкой, то и дело пускавшейся впляс. Джонни — пуэрториканец, пляшущая девочка — его дочь, а жена как раз работает одной из парикмахерш. Его неприкрытый энтузиазм явно проинвольтировал всех присутствующих очень позитивным образом.

— Джонни, у нас тут в гостях русский журналист, дай ему интервью!
— Джонни, не давай, он — шпион из КГБ, а этот вот, в кресле — его сообщник!

Джонни смеется:

— Если он против Си-Ай-Эй, то это как раз то, что мне нужно! Эй, давай сюда свой микрофон, я собираюсь что-то сказать!

Джонни выступал как профессиональный оратор где-нибудь на теледебатах, артистически имитируя ясность мысли, прямоту воли и чувство уверенности в собственной правоте.

— Кто правит Америкой? — риторически вопрошал он, и сам себе отвечал (не забывая, правда, при этом мельком оглянуть своих восторженных слушательниц). — Америкой правит мафия, которой служат продажные политики. Деньги здесь решают все.
— Ну а есть ли в Америке силы, — спрашиваю я, — не поддающиеся тотальной коррупции?— Конечно, такие силы есть. Это — армия! Я считаю, что спасение Америки — в армии. Если военные придут к власти, они смогут уничтожить мафию, а вместе с ней — и продажных политиков. Это — мое мнение, но оно — правильное!

Джонни триумфально оглядывает затаившую дыхание аудиторию и продолжает:

— Военные получают свою зарплату от государства, и поэтому они заинтересованы в общественном порядке. Мафия — крадет деньги у государства, и поэтому хочет сделать его еще более слабым. Почему в Америке так много несправедливости? Потому что власть политиков держится на мафии, на краденых деньгах! У кого есть деньги — тот не думает о справедливости. О справедливости думает тот, у кого денег нет. Посмотри на эту девочку!

Джонни указывает, улыбаясь, на совсем еще юную африканочку, заплетающую косы очередной посетительнице.

— Посмотри на эту девочку, ты видишь, у нее — розовые волосы. Почему у нее розовые волосы? У нее розовые волосы, потому что у нее нет денег!

Джонни и все его слушательницы разом разражаются бешеным хохотом. Хохочет африканочка с розовыми волосами, хохочет Сабу, хохочу и я. Джонни, тем временем, собирается уходить:

— Если у тебя будут еще какие-то вопросы, приходи снова. Меня можешь всегда найти здесь.

Он всем подмигивает, крепко жмет мне руку.

— Бай, Владимир, nice to meet you.
— Nice to meet you, Johnny, take care!

В принципе, мне тоже было бы пора. У Сабу не заплетено еще и половины всех косичек, а я обещал встретить Джулию после студии.

— Сабу, мне надо идти.
— Хей, Владимир, нас ведь еще ждут сегодня ночью другие места и люди. Ты спешишь увидеть Джулию? Пусть она делает свои дела!

Хей, Сабу, откуда-то ты все знаешь? Anyway, I have to go.

— Извини, Сабу, но у меня — дела. Меня будут ждать.

Я не уточняю, куда иду, но он, конечно, все понимает. Я прощаюсь с дамами, благодарю их за радушие. Они улыбаются:

— Thank you, you are very nice!
— Владимир, будь осторожен на улице, — бросает мне вслед Сабу.
— I will! — отвечаю я и ныряю в темноту гарлемской ночи.

И чувствую, как мне во след несется невысказанная телепатема: "Pussy-wheаp..." Сам такой!

Вечеринка в церкви. На следующий день Стив и Хантер пригласилии нас с Джулией и Сабу на вечеринку в один известный танц-клуб в Сохо, находившийся в бывшем здании англиканской церкви. Желающих повеселиться именно сейчас и именно в этом месте было так много, что пройти вовнутрь, кроме как по гостевой контрамарке, не представлялось возможным. Хантер с боями провел нас с Джулией сквозь кордоны секьюрити в зал, а оттуда — на галерею и дальше, в полуприватный чилаут под самой крышей церкви, где сидела теплая компания в голубом дыму и звездной пыли. Это была компания тех самых художников, которые, включая наших друзей, устраивали в клубе вечеринку по случаю открытия здесь выставки своей группы. Их живопись была развешена на церковной галерее, с которой открывался захватывающий вид на танцпол и тусующийся внизу взмыленный пипл.

Едва мы пристроились в удобной точке обзора курить джойнт, как к нам подлетает возбужденный Стив и сообщает, что внизу охраной задержан Сабу, которого — единственного из всех — почему-то захотели прощупать на предмет наличия наркотиков или оружия. А тот отказался. Фак! Все возмущены: это — расизм! С одной стороны, ясное дело, что Сабу задержали по стандартному подозрению в пушерстве . Как-никак — белая богема гуляет, из породы тех, что ездят после работы из даунтауна в Гарлем за пылью. А на самом деле он — почетный гость организаторов вечеринки, которые этим же секьюрити и платят! Ну и нюансы тут, конечно, разные есть: видеть в каждом чернокожем криминала не есть хорошо. Стив увел с собой вниз целую когорту — отбивать Сабу. А через пять минут последний уже сидел с нами на церковном чердаке и объяснял, что "настоящему индейцу" систему переиграть ничего не стоит, "потому что они все — в ящике". In the box. Конечно, Сабу имел все основания утверждать это, поскольку на его голове красовалась ямайская прическа силы, сделанная накануне черными руками сенегальской мамы-Африки. Да против таких косичек в ящике будут не только мелкие шестерки на входе, но и самый главный разводящий Америки на выходе — "мистер доллар"!

Воодушевленный, Сабу захотел, конечно, теперь испытать свое секретное оружие более непосредственно. Хорошим поводом для этого были танцы-шманцы. На церковном полу, под разноцветными юпитерами и клетками с извивающимися полуголыми девицами, тряслось в ганджубасном дыму несколько сот человек, все более разогреваясь с каждым новым треком. Сабу потащил обожавшую танцы Джулию в самую гущу тел и там стал, под моим чутким наблюдением, ее конкретно облапывать: то за грудь возьмет, то за попку... Интересно, кто она для него: секс-объект или личность? А он для нее? Не успел я додумать этой мысли до логического конца, как Джулия сама дала Сабу понять, что не считает его секс-объектом и поэтому согласна только на формат сугубо личностных, чисто платонических отношений, без мачистских прихватов и вписок. Когда они подошли ближе, я услышал, как она терпеливо объясняет нашему другу, что сегодня хочет быть только со мной. И завтра тоже. "Каким же таким секретным оружием обладают в КГБ, если против него не действует даже афро-ямайская кандомбле?" — вероятно, подумалось Сабу...

Желтый рисунок. Мы идем вдоль расписанных граффити стен Ист-Вилледжа в небольшой магазинчик художественных принадлежностей. У Джулии в очередной раз кончились краски, что случается за неделю по нескольку раз, учитывая количество и форматы ее работ.

— Ты знаешь, Владимир, в этот раз у меня выходит что-то совершенно новое. Во-первых — гамма. В основном это желтый цвет, который я раньше почти не использовала. И сама композиция получается странной. Это как бы две рыбы, или даже два эмбриона, а потом еще проявился красный крест.
— Красный крест — это хороший знак.
— А что он значит?
— Ну, вообще красный крест — очень емкий символ. Но я имею в виду не только машины скорой помощи. Ведь изначально красный крест — эмблема тамплиеров.
— Кто такие тамплиеры?
— Это рыцари-монахи духовного ордена, основанного в Иерусалиме во времена первых крестовых походов. Главная ставка ордена располагалась как раз на том месте, где некогда стоял Иерусалимский Храм. Отсюда и название ордена: храмовники. Некоторые думают, что именно через них в Европу стали проникать с Востока культурные влияния, которые потом во многом предопределили появление ренессанса.
— О, это здорово. Ты говоришь, ренессанс пришел через тамплиеров?
— Не только через них. Например, через альбигойцев — тоже. Знаешь, кто это были такие?
— Нет.
— Да, чему вас только учат в вашей школе?..
— Ха-ха!

На базе моего краткого введения в историю средневековых орденов, Джулия сделала собственные выводы.

— Тогда получается, что тамплиеры повлияли на возникновение масонства, да?
— Я бы сказал, косвенным образом. А потом — существует несколько разновидностей масонства. Кто-то связан с тамплиерами, кто-то — нет.
— Я думаю, что не люблю масонов.

Казалось, она начинала сожалеть, что у нее вырисовался этот дурацкий красный крест.

— Почему же?
— Потому что они не принимают к себе женщин. А это уже — дискриминация!
— Но масонство — это же система частных мужских клубов. Кто мешает женщинам иметь свои клубы? Да они и так существуют.
— Все равно, мне не нравится их отношение к женщинам!
— О'кей, но имей в виду, что настоящие тамплиеры ко всему этому не имели ровно никакого отношения.
— Да?

Джулия искренне задумывается, ее лицо обретает детское выражение. Я давно заметил, что она очень сенситивна. Например, может переживать видения. Или ловить телепатемы.

Путешествуя по СССР, мы ехали на поезде через пустыню, сквозь сюрреальный ландшафт, медленно терявший свои гениально-незатейливые очертания во всепоглощающем мраке набегающей южной ночи. Джулия впала в сон, я механически глядел в экран окна. Постепенно стало совсем темно. Тут облака, подобно гигантской кулисе, разошлись, и на небесную сцену выкатилась сиявшая своим серебристым телом Луна. Этот свет неожиданно преобразил безвидный мрак пустыни в фосфоресцирующую панораму иной жизни — нереальной и ностальгически-загадочной. Я обернулся к Джулии, желая разбудить ее, чтобы показать этот фантастический вид. Ее лицо в лунном луче было тоже нереальным и загадочным, словно лик мраморной античной богини... Нет, пусть лучше она переживает эту ситуацию во сне, ведь в таком случае она — нераздльна с этим фосфоресцирующим миражом, с Луной, с магическим театром тайны Востока. Лишь я — единственный свидетель вочеловечения Селены. Едва я вновь обратил свой взгляд к Луне, как слышу сзади голос:

— Как красиво! Спасибо, что разбудил меня!
— Джули, я тебя не будил...
— Как не будил? Ты же мне сказал: "Посмотри, какая красивая Луна!"
— Я тебя никак конкретно не будил. Я, правда, подумал, что неплохо было бы тебя разбудить, чтобы ты посмотрела на эту панораму за окном...
— Значит, ты вошел в мой сон и сказал мне все это там?
— Похоже, что так.
— Вау, это ведь уже настоящая магия?
— Вся жизнь — это непрекращающаяся магия!..

После этого случая я больше начал понимать, какими путями проявляет себя ее творческое воображение, ее артистическая инспирация. Когда мы вернулись из художественного магазина, затаренные красками, домой, я ей предложил сделать небольшой эксперимент.

— Да? А какой?
— Это будет как бы эфирная стимуляция некоторых глубинных психических процессов, связанных как с творческой интуицией, так и с ощущением реальности в целом.
— А что мы будем делать?
— Ты просто ляжешь на спину, закроешь глаза и расслабишься. А я проверю твой пульс и дам общий позитивный импульс, о'кей?
— Оуки-доуки!

Проверка пульса особенно интересует Джулию. Ведь по нему можно определять не только состояние внутренних органов, но и уловить характер отношений, в которых персона находится с близкими ей людьми, с теми, кто оказывает на нее прямое или косвенное влияние. Существует древняя восточная наука всестороннего анализа пульсов тела, которых насчитывается в целом двенадцать, при этом каждый из них может проявлять себя множеством образов. Пульс — это тайный язык тела, а само тело — мистический иероглиф судьбы. Но пульсы можно не только читать. Ими можно управлять. Ю гет ит?

Она легла на спину, закрыла глаза. Я стал делать магнетические пассы. Моей целью было вызвать из недр психического хаоса подъем кристаллизующей субстанции творческой самоэмансипации. Реакция должна быть спонтанной, непредсказуемой и непрограммируемой заранее. Я не стал Джулии говорить о подлинной цели моих манипуляций, в надежде дождаться естественных результатов. В тот же день, ближе к вечеру, я зашел к ней в студию. Там, на полу, лежал большой желто-серый лист ватмана. Когда-то это были те самые рыбы-эмбрионы с красным крестом. Теперь от них почти что ничего не осталось. Ось креста превратилась в столп фонтана-энергии, над которым раскидывались иконографические крылья. Вероятно, она нарисовала это в виде реакции на сегодняшний психосеанс. Неплохо!

— Джули, этот рисунок — совершенно особый, не такой как другие. Обещай, что никогда его не продашь, о'кей?

Позже она мне писала:

"Помнишь тот желтый рисунок, который ты видел тогда в моей студии? Тогда я тебе ничего не сказала, но в действительности я сделала эту вещь под влиянием того, что ты тогда делал со мной (я не знаю, как это называется, но ты сказал мне расслабиться и смотрел пульсы). Я ощущала в это время мощные потоки энергии, которые текли через все мое тело, и эти потоки я постаралась отразить в том рисунке. Кроме того, этот рисунок открывает новую серию моих работ, которые должны быть выполнены в совершенно новой манере. Они должны выразить собой то, что я могу назвать как "не-реальное" — т. е. обратную сторону действительности, в противоположность тому, что я делала до сих пор с человеческими фигурами."

Во что окончательно превратился этот Желтый рисунок я увидел, когда в очередной раз прилетел в Нью-Йорк. Это была серо-лиловая субстанция с белой пропенистостью, полярно вихрящаяся в противоположные стороны, вроде "бабочки" магнитного поля, брызжущая золотисто-желтыми всплесками.

— В принципе, я нарисовала две картины. Одна отражает мое состояние, вторая — твое.
— Какая же эта?
— Это — моя. На твоей поток энергии больше напоминает петлю Мебиуса.
— А где сама картина?
— Я ее продала одной знакомой. Она очень просила. Но эту — я ведь обещала тебе не продавать!

Рашид и Юра. Как-то раз, пытаясь выяснить через справочную службу телефонный номер редакции "Нового Русского Слова", я получил от оператора, по ошибке, данные "Русского Голоса" — двуязычного эмигрантского листка, существовавшего аж с начала ХХ века. В течение последних лет газета распространялась исключительно по подписке, среди узкого круга читателей. Все это я узнал, придя в редакцию, которая находилась совсем рядом с моим "убежищем", на 16-й Улице. Главного редактора, а по совместительству наборщика и корректора, звали Рашидом. Это был живущий в Америке по советскому паспорту московский азербайджанец. В общем, типичный нью-йорикан.

Я предложил Рашиду дать в газету материал о питерской выставке Джулии. Тот охотно согласился и предложил тут же начать. Часа через четыре работы на полиграфическом устройстве времен маккартизма статья была готова. А потом я начал публиковать здесь серию о нашем трипе через охваченную путчем империю в глубины Центральной Азии, превратив на время "Русский Голос" в подобие псевдо-рериховского листка, посвященного вопросам мистических поисков высших сил. Джулия, в свою очередь, дала в английскую часть издания ряд статей по русского авангарду и актуальным проблемам современного искусства в целом. Параллельно Рашид размещал здесь выдержки из автобиографической книги Ельцина. Все это шло вместе, в крутом инфо-пакете присущего постмодернистской жизни нового мышления.

Мы ходили с Рашидом обедать в польский ресторан на пересечении 14-й и Авеню-Эй. Он рассказал, что его работа для него — не просто работа, а тоже "убежище", причем — в гораздо более строгом смысле, чем был для меня богемный чилаут на 14-й улице. Вот уже прочти как год Рашид не только работал, но и жил в помещении редакции. Слава богу, места там было достаточно — несколько комнат, но все же... Его зарплата составляла 800 долларов в месяц. Правда, за квартиру платить не надо, но мужчине, которому за пятьдесят, у которого нет ни медицинской страховки, ни сбережений, ни гарантированной работы (газету, как давно убыточную, спонсоры могли закрыть со дня на день), этого, согласитесь, маловато. Жена Рашида жила в Москве, но вызвать в Нью-Йорк он ее не мог: не по средствам. Сам — тоже никуда отсюда уехать не в состоянии: "Русский голос" выходит три раза в неделю, а вся редакция — он, да не говорящая по-русски секретарша. Закроется газета — ночевать придется в сабвее, будет жить — не видать Москвы.

— Вообще, я думаю, Володя, в социализме есть своя историческая справедливость...

Я понимающе киваю. Скажите, КТО может доказать Рашиду, что он неправ? Но я знаю, для КОГО высшая историческая справедливость — в капитализме. Это Юра — один из шефов русского отделения "Радио Свобода". Офис Юры — на шестом этаже билдинга, расположенного по известному каждому русскому адресу: Бродвей 1775. Юра — гедонист и любит жизнь во всей ее красе:

— Представьте себе, Володя, вот едете Вы по Палм-Бич, вдоль океана, и на протяжении многих миль по всему побережью — дворцы, да еще какие! Каждый из них сродни Эрмитажу, и ценностей в каждом — не меньше. Реальная роскошь! А ведь это все — и национальное богатство Америки. Да, Америка — великая страна!

Мы сидим у Юры в офисе, потягиваем скотч и рассуждаем о сходстве и разнице Америки, Европы, России...

— Нью-Йорк, конечно, очень контрастный город. Очень жесткий, очень агрессивный. Но именно это придает жизни особый привкус. Компетишн! Я люблю Нью-Йорк, люблю Америку, люблю остроту жизненных ситуаций!

У Юры и с квартирой, и с работой, и с медицинской страховкой нет проблем. Он живет светской жизнью, летает в Европу, на курорты. Но начинал он в Америке тоже с нуля. Так что КТО в этом мире может доказать Юре, что он неправ?

Русский авангард был для Джулии особой темой. Его изучению она уделяла много времени, поскольку была очарована его гуманистическим революционно-эмансипативным потенциалом. Она считала, что русские авангардисты заложили начала современного западного искусства, при том, что в самой России авангард был вытеснен соцреализмом как консервативным стилем советского официоза. Теперь ситуация вытеснения актуального искусства институциональным официозом нависла над самим Западом, по крайней мере над Америкой — точно. Вот отрывок из ее статьи на эту тему в "Русском Голосе":

"Most art critics in the U.S. admit that they are experiencing a crisis in the relationship between art, its crisis and society. These relationships are offen referred to as the "Art World".

John Coplans is a respected critic, photographer, curator, and former editor of leading art criticism magazine Art Forum. Coplans has spoken at length about this crisis. He blames the crisis on the conflict between, critics who are in search of true insight, and the power of rich galleries whose advertisements are the main income of the magazines. Since the critic writes for the magazine the advertizer generally wins the battle. Coplans says, "This system stinks, we need a wholy new system." Criticism becomes nothing more than an extension of the advertisers opinions on what art is important. This of course, always happens to be art they are selling.

This crisis creates a difficult situation for the viewer who has come to trust und rely upon the opinions of the art critics. The problem is that, the importance of art is judged by how much money it is worth. Donald Kuspit is a respected art critic and professor who commented on this belief by saying, "It is obviously a lie, all you need to do is look at history, look at Vincent VanGogh." Although VanGoghs paintings are believed to be important art today, he lived in povetry and his work was ridiculed.

Through out history the artist has confronted the most popular beliefs of the time. The innovation is rarely respected at the moment it occurs. We remember the words of Vassili Kandinsky, "Scorned and disliked, the artist drags the heavy weight of resisting humanity forward and upward." This is further proof that money and popularity alone can not determine the importance of an artist.

Possibly, no artists were more aware of this phenomena than the Russian Avant Garde. The Avant Guard was born during the time of the 1917 Revolution. This art was accepted only for a short time before the new government began to suppress its expression. Today this art is recognized to be the most important innovation of its time. The influence of Avant Guard at Modern Art, is so great, that it is impossible to calculate."

Глава 5. Постмодернистский дискурс

Салонные разговоры. Активно общаясь в среде нью-йоркской художественнной богемы, я более обстоятельно начал интересоваться ее идейным дискурсом, вообще — проблематикой современного искусства. На вернисажах и вечеринках артисты и критики, галерейщики и кураторы часто вставляли в разговор это очень тогда модное слово — "postmodern". У знакомых художников я пытался выяснить, что же в действительности представляет из себя "постмодернизм": философское понятие, особый стиль, художественное направление? Чем, в сущности, характерно т. н. постмодернистское искусство?

Общая логика объяснений сводилась к тому, что постмодернизм приходит на смену модернизму — т. е. эстетике модерна (не в смысле югенд-стиля, а как "современного" искусства, modern art). Новая постмодернистская эстетика представлялась весьма плюралистичной и неформальной, позволяла, казалось бы, совмещать несовместимое. Но это — не возрождение эклектики. Ибо смысл постмодернистского жеста строится не на смешении, а на одновременном сосуществовании Разного, подчас — на демонстративном совмещении несовместимого, на радикальной парадоксальности.

Совмещение несовместимого — эта идея мне нравилась. Мой образ существования в то время вполне мог быть обозначен как “постмодернистский”, где Нью-Йорк, Бостон, Берлин, Питер и Москва слились в единое пространство, в котором повсеместно обитали даже одни и те же персонажи: то в Нью-Йорке встретишь питерца, то в Берлине — москвича, то в Питере — бостонца, то в Бостоне — берлинца. Садишься в метро на Зоологишер-Гартен — выходишь на Копли-плаза, пройдешь по Ньюбери-стрит — попадаешь на Невский, спускаешься на Маяковскую — выходишь тоже на Маяковской, но уже в Москве, и идешь по Тверской — до самой Таймс-сквер...

Московско-нью-йоркский художник Виталий Комар растолковал мне мультилатеральность, многосоставчатость постмодернистского феномена, который “держится на сочетании разных стилей, при симулятивной надстилевой эстетике”, на примере истории художественных школ: если раньше, в одном регионе и в одно историческое время, существовала только одна определенная школа, соответствовавшая особенностям эпохи (например, готика-ренессанс-барокко-классицизм и т. д.), то при постмодернизме только в одном городе может параллельно существовать сразу несколько школ и художественных традиций. И все они — актуальны. Рейтинг, в данном случае, часто задается просто модой: “Что модно — то и актуально”, — объяснил в двух словах ситуацию на рынке современного искусства мэтр соц-арта.

Идейные начала постмодернистского дискурса. Понятие о “постмодернизме”, еще в середине 60-х годов 20-го века, ввели в научный оборот американские литературоведы, преимущественно из числа т. н. “нью-йоркских интеллектуалов” — Гарри Левин (Harry Levin), Ирвинг Гоув (Irving Howe), Лесли Фидлер (Leslie Fiedler), Фрэнк Кермоуд (Frank Kermode), Ихаб Хассан (Ihab Hassan), — которые хотели таким образом отделить послевоенную экспериментальную литературу в духе Самуэля Беккета (Samuel Beckett), Хорхе Луиса Борхеса (Jorge Luis Borges), Джона Барта (John Barth) и других корифеев психоделики от довоенной классики “высокого модерна”.

Термин “постмодернизм”, по утверждению “The Oxford English Dictionary”, впервые использовал Лесли Фидлер, которому также принадлежит знаменитый программный лозунг постмодернистов о “сломе барьеров и засыпании траншей” между элитарной и массовой культурой, высоким искусством и попсой. Ихаб Хассан развернуто обозначил основные признаки постмодернистского произведения: неопределенность, фрагментарность, деканонизация, поверхностность, деперсонализация, ирония, смешение жанров, учет аудитории, рефлексивность сознания.

Такого рода постмодернизм вовсе не является отрицанием или преодолением модерна как такового, но мыслится как новая стадия последнего. Известная нью-йоркская писательница и арт-критик Сюзан Зонтаг (Susan Sontag) объясняет, что “modern”, как радикальная идея, продолжает эволюционировать, тогда как “postmodern” — лишь условное название очередной фазы развития идеологии модерна. В целом “постмодернизм” понимался в кругах нью-йоркских интеллектуалов как чувственное преодоление доминантного рационализма, отождествлявшегося с “модернизмом”.

Первые постмодернисты ставили целью духовно вырваться из жестких тисков диктата рационального, системного, что на их языке означало “эстетически сублимироваться”, вплоть до реализации состояния абсолютного физического блаженства. Этот процесс сублимации Джон Кейдж (John Cage) назвал “пробуждением для истинной жизни, которой мы живем...” В эстетике постмодернизма фигуративное доминирует над дискурсивным, индивидуальное — над тотальным, уникальное — над системным. Ее цель — освобождение фигуративного начала как примарного, психически-донного, от гипноза дискурсивного как вторичного, едва ли не паразитического; эмансипация либидиальных энергий от тирании языка, текста, смысла...

Все это мне немного напоминало рассуждения героев Де Сада. Впрочем, революционный маркиз выдвигал собственную, еретическую (если не сказать — ерническую) версию гуманизма, в то время как первые постмодернистские эстеты еще не посягали на святая святых идеологии модерна — “человека” с большой буквы, еще не доводили принцип индивидуалистического либертинажа до столь бескомпромиссной, прямо-таки манихейской тотальности...

Тотальность — главное чувство, охватывающее вас в Нью-Йорке. Самое “тотальное” место — уоллстритская биржа: внушительный мраморный билдинг с циклопическим античным порталом, словно храм древнему богу. “American religion is money!” — любят повторять американцы заезжим иностранцам.

Это на самом деле так. Прямо напротив уолл-стритской биржи стоит небольшое здание с куполом, тоже похожее на античный храм. Здесь хранится экземпляр Библии, на которой, в этом же самом месте, первый президент США Джордж Вашингтон принес свою присягу. Теперь тут нечто вроде музея Конституции. В глубине круглого помещения вы можете обнаружить открытую дверь, ведущую в перегороженную чем-то вроде прилавка соседнюю квадратную комнату, где на одной из стен висит большая фотография Авраама Линкольна, а весь пол заставлен деревянными сундуками с открытыми крышками и набитыми мешками с деньгами, на каждом из которых написано: "$ 5.000 Eagles. U.S. Subtreasury. New York". Перед входом этого музея стоит мраморная статуя Джорджа Вашингтона в римской тоге, как бы указующего жестом на биржу: "Отсель грозить мы будем..."

С балкончика для посетителей нью-йоркской биржи вы можете наблюдать процессы в “термоядерном” центре системы мировой экономики, в реальном времени. Тысячи сделок осуществляется ежеминутно, бегущие разноцветные строки дисплеев отражают сухой остаток всех форм человеческой активности в логике отвлеченной цыфири — холодной, как оцепеневший к концу рабочего дня от передозировок мозг брокера. I love NYSE!

Некоторые специалисты работают тройками: главный, “разводящий”, постоянно следит за дисплеями и диктует данные, которые тут же вводятся в компьютер “секретарем”, а третий, “телефонист”, отзванивает по командам “разводящего” партнерам. Все трое периодически обмениваются данными, согласуют операции, координируют усилия. Это напоминает мобильные тройки телевизионщиков — камера, микрофон, экспонометр, или боевиков — снайпер, автоматчик, пулеметчик. Разделение труда — основа основ повышения его производительности, в конечном итоге — блага всего общества. Так гласит главный постулат экономической теории модерна.

Литературовед и философ Фредерик Джеймсон (Frederic Jameson) одним из первых попытался нащупать функциональную связь между постмодернизмом как художественным стилем и формами современного производства. Для него модернизм и постмодернизм тоже являются всего лишь отдельными фазами единой общественной формации, в данном случае — капитализма. Джеймсон выделяет три основные стадии капиталистического развития, каждая из которых связана с определенной эстетикой:

1. Рыночный капитализм, складывавшийся в 18-19 вв (преимуществено в Западной Европе и Северной Америке) на базе парового двигателя, связан с эстетикой реализма.
2. Монополистический капитализм, существовавший с конца 19 до середины 20 века (до Второй Мировой войны), который ассоциируется с переходом на электричество и двигатели внутреннего сгорания, соответствует эстетике модернизма.
3. Мультинациональный или потребительский капитализм, сложившийся после Второй Мировой войны (здесь упор делается уже не на производстве благ, а их перераспределении и потреблении), ассоциируется с развитием электронных и ядерных технологий, а в искусстве — с эстетикой постмодернизма.

Таким образом, постмодернизм у Джеймсона оказывается культурой позднего капитализма второй половины ХХ века.

По соседству с биржей есть еще одно знаменательное здание. Это — фитнесс-студия для биржевиков. Здесь, в огромном зале, сотни белых воротничков крутят после работы педали псевдовелосипедов или перебирают ногами конвейерные ленты бегательных станков, уставясь в дисплеи биометрических показателей. Такой вот джоггинг, не отходя от кассы. Стоит место в этой студии бешеных денег. Я хотел было, по-журналистски, поспрашивать клиентов о том, как они дошли до жизни такой, но секьюрити на входе мне объяснили, что тут все — приватные персоны и просто так недоступны. Только через секретаря, по записи.

Двойное кодирование. Значительный вклад в развитие постмодернистского дискурса внесли архитекторы, прежде всего такие, как Чарльз Дженкс (Charles Jencks) и Роберт Вентури (Robert Venturi). Именно Дженкс, согласно архитектурной легенде, первым озвучил термин “постмодернизм”. Рационально-дискурсивное, модернистское начало ассоциировалось у него с функционализмом как господствовавшим тогда архитектурным стилем (хай-тек). А фигуративность обретала “двойное кодирование”. Это означало, что элементы архитектуры могли, помимо своего сугубо функционального значения, дополнительно “нагружаться” культурно-коммуникационными смыслами, “кодированиями”, которые, собственно говоря, придавали бы архитектурным продуктам “человеческое измерение”.

Двойное кодирование предполагает, что каждый элемент системы имеет свою функцию, дублирующуюся ироничной противоречивостью, многозначностью. Согластно стратегии “засыпания траншей”, двойное кодирование обеспечивает одновременную апелляцию к профессионалам и массам (к менеджерам и акционерам, сказали бы мы сегодня на языке новейшего нью-спика), расширяет поле интерактивного диалога. “Двойное кодирование” — это также парафраз “двусмысленности”, которая характеризует не только искусство эпохи позднего капитализма, но и гораздо более фундаментальные составляющие современной жизни, вплоть до сексуальной идентиченности человека.

На перекрестке Двадцать Первой
И Пятой Авеню
Я в ожидании сигнала
Зеленого стою.

Там, справа, высится колосс
Имперской доминанты,
А слева, раздвоившись, взнесся
Торговый модератор.

Я жду зеленого сигнала,
Не торопясь идти вперед:
Ведь мегнетические токи интервала
Всегда сильнее, чем в процессе наизлет.

Меж двух мегалитических дольменов
Вихрится поле предсказания событий,
И я загадыва-отгадываю медленно
Неуказуемое бытие...

Gorilla Girls. Мои друзья из SVA тоже называли свое искусство "постмодернистским". Никогда не забуду, как молодые энтузиасты культурного фронта с восторгом показывали мне покрытые каким-то засохшим “соусом” (если не сказать большего) огромные плоскости:

— Владимир, посмотри какой роскошный постмодернизм! Богачи просто обожают такие вещи!

Оказалось, что богатые обожают именно этот эффект “живого соуса”. Как выяснилось, именно в прямой физиологической ощущабельности и состоял, так сказать, постмодернистский эффект холстов. Другие постмодернистские вещи провоцировали, как я понял, другие типы ощущабельности, но такой же непосредственной, физически реальной: тактильной, сердечной, утробной...

К ежегодной выставке выпускников SVA тот самый японский студент выставил-таки свою голую бабу с фиолетовыми сосками. Это был настоящий постмодернизм, берущий за живое. Но девочки решили, что это — проявление мачизма, сексизма и неуважения к женщине в принципе. Одним словом — “восточный деспот”! American girls решили превратиться в gorilla-girls. Gorilla Girls (GG) — это своеобразная форма феминистического активизма, когда girls в масках горилл публично разбираются с оскорбителями женского достоинства (игра слов “gorilla-guerilla”). Три гориллы появились на вернисаже в испачканном “кровью” нижнем белье из секс-шопа и с бананами в руках. Они подбежали к “японской даме”, очистили концы бананов и, приставив к известному месту, стали "мастурбировать", с восторгом прыгая перед картиной. Это тоже считалось постмодернизмом. Феминистическим.

Так что демонстративное мастурбирование гориллок перед картиной “восточного деспота” на вернисаже в SVA было ни чем иным, как прицельным постмодернистским ударом по мачистской концепции пола и дутому мужскому авторитету, коренящемуся на предрассудках минувших эпох. Бывало, с этим авторитетом боролись и более радикальными практиками. Однажды Джулия познакомила меня с художницей, которая в течение двадцати лет (!) “делает” один и тот же мотив: покрывает весь холст монотонными мазками — мазок к мазку, словно кирпичик к кирпичику, одной и той же краской. И так — двадцать лет? Вот так люди выходят из-под модернистского гипноза патриархальной рациональности, сублимируя в себе истинную жизнь!

Для постмодернистских феминисток — таких, как Нэнси Фрезер (Nancy Fraser), Линда Николсон (Linda Nicholson), Линда Хатчеон (Linda Hutcheon) — модернизм есть не только “рационализм” и “капитализм”, но еще и “мачизм” (от испанского “macho” — “самец”), ибо сама модернистская рациональность, с ее культом автономной личности и позитивной научности, является сугубо маскулинным продуктом. На самом деле во всем виноват “гендер” — некий фантом половой идентичности как сложносоставной комбинации биологических и социальных факторов. Истинное постмодернистское общество будет определяться отсутствием дискриминации по гендерному признаку (социополовой ориентации).

Джулия и Синтия прибыли с "японского" перформанса сильно навеселе, в шубках, наброшенных прямо на нижнее белье. Они дико ржали и постоянно вспоминали детали случившегося. Потом послали меня еще за дринком — отметить успех "антияпонской" операции.

— Вы, в самом деле, неслабо его япнули, — пошутил я, обыгрывая появившийся после Пирл-Харбора неологизм "to jap out on somebody", означающий "внезапное нападение" на кого-либо.
— Да, только ты так с ним не шути, это считается некорректно — использовать такое выражение в присутствии японцев, понимаешь?

Мы выпили по пятьдесят, перекурили. Девицам стало жарко, сняв шубки, они оставались в измазанных красной краской белых шелковых пеньюарах с рюшечками, черных капроновых чулках и перчатках. Маски горилл они принесли с собой и теперь, подпив, решили снова их напялить для куражу. Вид "окровавленных" полураздетых моделей с головами кинг-конгов производил шокирующее впечатление. Это нужно было снимать. Лучше всего — на видео. У Синти с собой была камера, которую она брала на перформанс в SVA. Так что теперь можно делать вторую серию: "Gorilla Girls in Action". Это, безусловно, должен быть забойный хард-кор, со всеми делами.

— Давайте, сделаем для начала пару дорожек?

Синти достала из сумочки пакетик, выстроила три параллельных линии, которые выглядели как даосская триграмма "тянь" ("небо"). Внимание, мотор! Мы включаем механизм глубины — небесную пружину. Oh, man, you're killing! Маски снимали аспект индивидуальности, превращая партнера в чистое тело. С другой стороны, сама эта обезьянистость, пусть иллюзорная, но такая натуралистичная, задействовала некую нечеловеческую сексуальность ультимативного порядка. Это был, конечно, очень странный процесс, на грани зоофилического коллапса.

Порошок обостряет ощущения, активирует гормоны счастья. Мне говорили специалисты, что животное испытывает от секса на порядок больше удовольствия, чем человек, у которого слишком много берет на себя процесс ментальной калькуляции, блокирующий центр удовольствия и механизм воспроизводства гормонов счастья. Одним словом — горе от ума! С другой стороны, порошок блокирует эякулятивную реакцию, — что, собственно говоря, и нужно коварным соблазнительницам, которые теперь могут использовать мужчину как им заблагорассудится. Например, можно насыпать ему на конец белого, чтобы потом он спонтанно втер его в особые эрогенные зоны. В этом случае всякий менталитет отключается гарантированно и существо наслаждается космосом первосигнальных реакций.

Sex-Shop-Bob. Приятель Джулии Боб был сторонником других технологий достижения истинной жизни, к которым он обрел интерес, работая в секс-шопном бизнесе. Изучая спросы своих покупателей, он проникся интересом к психологии фетишизма и оргаистическому экстриму в целом.

Мы с ним познакомились в одном бродвейским ресторане, куда Джулия затащила меня на встречу с "другом из Нью-Джерси". Это был толстый светлоглазый блондин, с короткой стрижкой, похожий на поросенка, в тонких очочках и костюме бизнес-класса. Его грудь украшал большой яркий шелковый галстук. Боб оказался веселым собеседником, он постоянно шутил и отпускал как бы корректные сальности.

— Посмотрите, какая замечательная штука!

Он запускал по столу заводной членик на курьих ножках:

— Здорово, правда? Это наш новый продукт, отлетает — как рождественские яйца!

Боб оставлял впечатление глубоко законспирированного маньяка — словно персонаж из американских ужастиков про патологических психов с электропилами, пытающийся увлечь вас в мир своих эротических фантазий...

— Ну, как тебе понравился Боб? — спросила меня Джулия, когда нью-джерсец отлучился в басрум.
— Странный тип. Мне кажется, он просто хочет трахнуть тебя.
— Да, это правда! Ты знаешь, у него не так все просто. Ему нужен не просто секс, а групповой, в разных бандажах и с примочками.

Она рассказала, что Боб давно вписывает ее в интим, но ей спать конкретно с ним самим просто так не интересно, а вот если с приложением... Я понял посылку. Так нравится мне Боб или нет? В самом деле, надо подумать...

В принципе, я не имел ничего против легкой эротической фетишизации. Наручники, плети и удушающие маски меня не тащат, как и кожаные фартуки с резиновыми шипами. Иное дело — легкий капрон, шелк, французский парфюм... Но, боюсь, всего этого нет в ассортименте Бобового секс-шопа, специализировавшегося на латексе и орудиях пыток. Мне, вообще, не очен понятен драйв людей, обожающих садо-мазо, тем более — в жестком варианте. Причем игрушки типа пластмассовых цепей или шелковых плетей далеко не исчерпывают инструментарий любителей физиологического экстрима, который в своей крайней форме представляет, наверное, акт чистого каннибализма — как своеобразный апофеоз биологического самоутверждения. И такие случаи, в самом деле, зафиксированы: каннибализм на почве сексуально-патологических влечений. Все это — проявление древних инстинктов, унаследованных человеком от его биологических предков и заблокированных в глубинных слоях подсознания культурным слоем второсигнального порядка.

Незадолго до этого Боб подарил Джулии увесистый том трудов маркиза Де Сада, и она в тот период как раз зачитывалась опусами из этого белого "кирпича". Я тоже стал понемногу полистывать классика, и вскоре втянулся в дискурс садизма как формы культурной рефлексии. Мне начинала даже где-то импонировать тотальная оторванность десадовской мысли, снимавшей все психокомплексы, препятствующие реализации максимального гедонизма как гуманистической альтернативы религиозному мракобесию моралистов:

"...религиозные идеи были плодами страха и надежды, а уж потом, чтобы избавиться от первого и потешиться вторым из этих чувств, человек построил для себя мораль на воображаемом великодушии своего абсурдного божества..."

Как-то раз раз Джулия повела меня в галерею "Зонабенд" на 22-й улице, где та почти упирается в Гудзон. Там выставлялся некий модный тогда нью-йоркер, о котором Джулия должна была писать работу. Сама галерейщица, мадам Илеана, была женой известного коллекционера Лео Кастелли, владельца West Broadway Gallery в Сохо, рядом с Сити-Холл-Парком. Именно в этом месте, еще в 60-е годы, зародился истинный американский поп-арт как предтеча пост-модернизма.

На выставке у Зонабенд меня поразила, прежде всего, сама тема экспозиции: французский либертинаж. То есть прямо это не было никак заявлено, но практически все обекты — масло и керамика — так или иначе воспроизводили обнаженные человеческие фигуры в эротических позах, вплоть до групповых "пирамид", напоминавшх знаменитые тантрические барельефы из Кхаджурахо, поданных в стилистике версальских будуарных гобеленов. Другой знаковый элемент — французские триколоры. И еще там были американские звездно-полосатые флаги, наличие которых как бы конвертировало французскую Жюстину в американскую Либертину, Справедливость — в Свободу (дар французского народа американскому).

Сам Де Сад, судя по его текстам, был человеком глубоко отъехавшим, но при этом, с коварством адвоката дьявола, он высветил проблематику человеческой морали и общественной солидарности как продукт патологической (в смысле антибиологической, антиприродной) социализации личности. Это вполне созвучно, к примеру, с позднейшими рассуждениями Вильгельма Райха и даже Вальтера Бенджамина. Законопослушный обыватель как клинический маньяк и мания как норма — центральная тема современного критического искусства в его неприкрытой простоте. Раскрепощенная сексуальность — светлое будущее всего человечества?

Театр.

— Ты знаешь, я пойду сегодня вечером в театр с одним своим старым знакомым из Лонг-Айленда, так что меня долго не будет.
— А мне с вами можно за компанию?
— Ну, он пригласил меня одну...
— Нет проблем, я сам куплю себе билет.
— Так дело ведь не в билете! Просто это — мой друг, и пригласил он лично меня, и, я думаю, будет неправильно, если мы придем вместе.
— Ну так к Бобу-то мы ходили!
— Видишь ли, Боб — совершенно другое дело. Боб — это шапочный знакомый, а друг из Лонг-Айленда — человек особенный.
— Это как понять? Он — твой бывший бой-френд?
— Он не бой-френд, но когда он изредка приезжает в Нью-Йорк, мы иногда вместе спим. Однако, ты не волнуйся, если ты не хочешь — я с ним в этот раз спать не буду, мы просто сходим в театр — и все. Я же сказала, что вечером приду домой, только поздно.

Я понял, что отговорить ее от похода в театр с этим молодцом мне не удастся. С другой стороны, ведь она же сама все рассказала — в целях развития нашего взаимопонимания, надо думать, а не наоборот. Однако, глядя, как она тщательно накачивает уровень своей сексапильности перед походом на бродвейский мюзикл, я не мог избавиться от мысли, что все это — не просто так. С другой стороны, я же — в "чужом монастыре". Какие могут быть претензии? Да и вообще, к чему вся эта паранойя? Посадив подругу в йеллоу-кэб, я пешком отправился к Фернандо — запудривать мозги.

Философия постмодернизма. Эмансипативная постмодернистская идеология во многих аспектах восходит к левым традициям Франкфуртской философской школы — Теодор Адорно (Theodor Adorno), Макс Хоркхаймер (Max Horkheimer) , Герберт Маркузе (Herbert Marcuse), Эрих Фромм (Erich Fromm) и др., — развивавшей антиметафизический подход в духе “патафизики” А. Жарра: как “преодоление метафизики, которая определенно основана на бытии феномена” (Луи Делез). Выработанная франкфуртцами “критическая теория” была радикально направлена против позитивизма, рационализма и “просвещения” как причины отчуждения человека от его естественного контекста (чистой сексуальности). Антропологическая революция должна была начаться с сексуальной: “Make love, not war!” Мэтры объяснили молодежи, что всякая власть, как система авторитетов, строится, в конечном счете, на сексуальном подавлении индивида средствами навязанной правящими элитами патриархальной морали.

Маркузе был кумиром поколения “детей цветов”, его рулевым. Разработанная им, совместно с Адорно, “негативная диалектика” не признавала синтеза как примиряющего третьего на новом витке развития, но настаивала на добавочном толчке извне. Тем самым выстраивалась метафизика революции как единственного способа преодоления противоречий индустриального общества позднего капитализма (как франкфуртцы характеризовали современную эпоху).

Критическая социология Франкфуртской школы органически вписывалась в идейный compound постмодернистского гуманизма, выступавшего в защиту индивидуального от структурного давления “умных” систем как технических проводников тоталитарной воли к власти. Фаллический логоцентризм власти был атакован французскими постструктуралистами, расширившими постмодернистский дискурс до уровня социальной философии — Жан-Франсуа Лиотар (Jean-Francois Lyotard), Жан Бодрийяр (Jean Baudrillard), К. Касториадис, Жиль Делёз, Роланд Барт, Мишель Фуко, Юлия Кристева. В Америке к числу приверженцев постструктурализма относят литературоведов т. н. “деконструкционного” направления — X. Блум, Пол де Ман, Д. Х. Миллер и др.

Для постструктуралистов корень всех бед заключался в структуре, которая, фактически, отождествлялась с ratio и его ипостасями — универсализмом и академизмом, а сам структурализм толковался как типичный продукт модернизма. Рассматривая мир как текст, постструктуралисты (некоторые из которых одновременно считаются классиками постмодернизма) видят одну из своих основных задач в разоблачении метафизики как суггестивного базиса доминантного мышления, связанного с волей к власти. Это называлось “освобождением от метафизического присутствия”. Инструмент такого освобождения — деконструкция, которую иначе можно назвать “депрограммированием”. Постструктуралисты провозгласили фиктивность знака, превратив его в симулякр.

В целом, их представление о мире как тексте, где одни знаки толкуются через другие, согласно логике порочного круга, “структурно” соответствует представлениям о пустоте философии мадхьямики в изложении XIV далай-ламы. Однажды мне пришлось присутствовать на дискуссии Его Святейшества с западными интеллектуалами в Берлине. Был задан коронный вопрос: “Что такое пустота, о которой так много говорится в буддизма?” Далай-лама сравнил пустоту с относительностью всякого значения. К примеру, если мы попытаемся проанализировать, что из себя представляет некий объект, то мы скоро убедимся, что он весь может быть разобран на составные части (“деконструирован”). Поэтому его на самом деле как бы не существует. Он эссенциально пуст.

New Age. Любители восточной мудрости были на Западе всегда. Со второй половины 19 столетия в Европе и Америке, в связи с деятельностью теософских и иных мистических кружков, стали распространяться ориентальные культы, ориентированные на "изменение сознания". Но массовую популярность восточные религии получили в конце шестидесятых, вместе с сексуальной и психоделической революциями, простимулированными эстетикой зарождавшегося постмодернизма.

Освобождение внутреннего (либидиального) человека от рационалистического кодирования увязывалось в либертарной среде с представлениями американского психо-философа австрийского происхождения Вильгельма Райха (Wilhelm Reich) о всякой морали и дисциплине как результате подавления сексуальности. Пионерами сексуальной революции стали калифорнийские хиппи, которые адаптировали эмансипативную постмодернистскую эстетику нью-йоркских интеллектуалов к собственным “коммунальным” нуждам.

А вскоре грянула еще одна революция, и опять в Калифорнии: психоделическая. Тимоти Лири (Timothy Leary) изобрел ЛСД, который для всего пипла стал ключом к реальной постмодернистской практике — тотальному преодолению всех остатков рациональности, сублимативному вживанию в иные пейзажи и идентичности, перепрограммированию не только гендерного, но и антропоморфного кода в целом. "Франкфуртец" Вальтер Бенджамин (Walter Benjamin) так и считал, что принятие "раскрывающих сознание" психотропных веществ на химическом уровне преобразует физиологическую энергию труженика в социально-направленную революционную инициативу: "Power to the people!"

Закономерным результатом кислотного психоделизма, помноженного на стиль постмодернистской мультикультурности и практику хичхайкерского трипа, стало складывание в хиппово-богемной среде синкретического религиозно-мистического движения “New Age” (“Новая эра”), где можно было смешивать любые культы и ритуалы, а также изобретать новые. Пробудившийся у западных психоделических мистиков интерес к Востоку способствовал знакомству западного общества с восточными практиками “просветления”. Тем более, что сами битлы отправились в Индию изучать медитацию!

Индийский йог Свами Сатчитананда (Swami Satchitananda) прибыл на Вудсток — эпохальный рок-фестиваль в августе 1969 года, с которого началось взрывоподобное распространение хиппизма в мире (причем, не только на Западе, но и с другой стороны Железного занавеса) — и торжественно провозгласил начало новой космической эпохи — эры Водолея (Aquarius), которая сменяет предшествовавшую эпоху Рыб. “До сих пор Америка была оплотом во всем мире демократии. Теперь Америке пришло время взять на себя во всем мире духовное лидерство!” — такими словами обернутый во все белое, с хайром до плеч и весь в фенечках йог закончил свой спич, после чего Джими Хендрикс (Jimi Hendrix) сыграл на электрогитаре гимн США, постмодернистски смешав высокое с низким. Известный поэт-битник Аллен Гинсберг (Allеn Ginsberg) написал стихотворение про “автомобильно-бензиновую Америку”, в которую врывается Слово гуру о ее новой, высокой миссии среди языцев.

"Newyorican". С Гинсбергом и другими известными нью-йоркскими поэтами Джулии приходилось общаться, когда она работала в качестве волонтера на организации вечеров в популярном тогда поэтическом кафе "Newyorican", которое находилось в пяти минутах ходьбы от дома Джулии, недалеко от Томпкинс-Сквера. Название заведения намекает на нью-йоркских пуэрториканцев, которые облюбовали это место для своих поэтических вечеров. Потом сюда стали ходить другие городские поэты и их публика, подтянулись музыканты, художники и прочая богема. Это было совершенно мультикультурное место, где вавилонское смешение языков выступало в своей прямой ипостаси.

Буро-кирпичные стены "Ньюйорикана" увешаны пестрым искусством афро-латинского авангарда, а бар больше напоминает стойку выдачи книг в библиотеке. Но пива тоже дадут, и даже — чего покрепче. Есть легкая кухня. В зале — два десятка столиков, в углу можно поиграть в пул или почитать газету. На сцене выступают чтецы, артисты и музыканты. На уикенды сюда забивается плотная толпа, народ расходится и пускается в пляс. Иногда устраиваются выборы "короля поэтов" — так называемые поэтические слэмы (poetry slams). Соискатели монаршей премии выходят по очереди на подиум и зачитывают ангажированной публике свои опусы — кто как может. А та, силой аплодисментов, определяет лучшего. Если много участников — выборы сильнейшего происходят в несколько туров, а потом самые-самые соревнуются в финале. Народ при этом скидывается в призовой фонд, так что победитель получает в качестве поощрения пару сотен долларов.

После слэма пипл расползается по Ист-Сайду. Мы можем пойти с Фернандо — в его крейзовый апартмент с "порше", или к Стиву с Хантером — на философские разговоры об искусстве, или же к Синди с Перри — на узкий междусобойчик, а можно запилиться, с Сабу, на какую-нибудь ночную тусовку или в джаз-клуб, где еще никогда не бывали... Но мы идем в "Z-Bar", который совсем близко к дому, чтобы там сделать большой жирный джойнт, а потом долго дуть в пул и уже под утро добраться, наконец, до шатра из противомоскитных сеток и заняться там любовью — под предрассветные крики чаек, долетающие до окон нашего убежища с Ист-Ривер.

Глава 6. Черный хардкор

Профессор Джеффри преподавал историю Африки в North Academic Center, на пересечении 137-й Улицы и Амстердам-Авеню. Для того, чтобы попасть к нему на прием, нужно пройти через несколько кордонов безопасности. Сначала вас осмотрят полицейские при входе в сам центр. Обыскивать просто так, конечно, не станут, но глаз, поигрывая клэбом, положат. Потом, уже более предметно, вас проверят вооруженные копы, дежурящие непосредственно перед дверями личной кафедры профессора, жизни которого якобы угрожают белые экстремисты. И, наконец, вас еще раз осмотрит внутренняя охрана кафедры — пара молодых высоких афро-американцев, в яркой национальной одежде и с калашами наперевес.

Я представился как русский журналист, ссылаясь на предварительную договоренность по телефону. "Уэлл, ю майт би аксэптад, со!" В ожидании аудиенции я с полчаса просидел на диване в приемном покое кафедры, который в действительности являл собой громадный зал с видом на теснимый небоскребами Манхэттена Центральный Парк и завешанный впечатляющего размера полотнами в золотых рамах, на которых живописались массовые сцены из библейской истории в исполнении чернокожих моделей: фараонов, пророков, царей, горячих воинов и знойных красавиц. Под стать библейским персонажам и персонал кафедры. Все секретарши — в африканских прибамбасах, от ювелирки до платьев, охрана — я уже описывал. Посреди зала стоял огромный, заваленный книгами, заставленный горящими свечами и стаканами с чаем, стол, на котором, как могло показаться, служились какие-то странные культы... Под потолком — африканские маски, вдоль стеллажей с книгами — раскрашенные золотом гипсовые головы египетских правителей. Инновативное искусство?..

Джеффри оказался невысокого роста человеком, в скромном скромном костюме с темным галстуком. Он пригласил меня пройти в кабинет, где уже сидело человек пять его соратников, в основном — из молодежи. Профессор был сторонником взгляда африканского происхождения не только первого человека, но и первой цивилизации.

Маркус Гарви и его наследие. С начала ХХ столетия среди американских чернокожих начало распространятьтся учение о том, что именно черная раса является субъектом библейской истории, т. е., упрощенно говоря, что древние евреми были неграми. Как и древние египтяне. А белые самозванцы лишь присвоили себе наследие древних черных культур, обратив сам богоизбранный народ в бесправных рабов, вытеснив их историческую память на переферию сознания. Но нет ничего тайного, что не стало бы явным. Пророк с Ямайки Маркус Гарви создал Всемирную ассоциацию негритянского развития (Universal Negro Improvement Association - UNIA) и объявил о начале эры пробуждения черной расы в своем фундаментальном труде "Черный фундаментализм".

В то время, когда афро-американцы Нового света осознали себя в роли терпящего изгнанничество богоизбранного народа, на их прародине, в Африке продолжал возвышаться трон прямых потомков старейшего царского рода во всей культурной истории нашей цивилизации — соломоновой династии эфиопских императоров, хранителей Ковчега Завета и традиций древних царств Востока.

Последний царь из дома Давидова — это эфиопский император Хайле Селассие (Слава Троице). Как известно, эфиопская правящая династия возводит свою генеалогию непосредственно к царю Соломону и царице Савской, потомки которых затем властвовали в Эфиопии беспрерывно на протяжении почти трёх тысяч лет. Согласно преданию Эфиопской Церкви, Моисеев Ковчег Завета хранится в Аддис-Аббебе (Новом Сионе), в специальном Храме Ковчега. Его некогда доставил сюда сын Соломона и царицы Савской Менелик Первый. Существует специальный чин ежегодной процессии с выносом Ковчега народу. Эфиопская культура интегрировала в себя духовное наследие многих древних народов — от нубийцев и египтян до евреев, арабов и индийцев. Обряды Эфиопской церкви во многом воспроизводят ветхозаветное храмовое священнослужение, а религиозная община обладает историческим самосознанием избранного Давидова потомства. Эфиопский христианский император — это обетованный потомок из колена Давидова, лев Иуды, царь Сиона, симпатически со-действующий со Христом.

Эфиопское христианство — это культурно-исторический осколок специфической формы южного эллинизма (родственного древнему христианству Малабарского побережья Индии (Церковь Святого Фомы). В нем продолжает действовать целый ряд ветхозаветных норм, в частности — обрезание, почитание субботы и пищевые запреты. При всём богатстве и своеобразии эфиопского церковного предания, богословие Эфиопской Церкви очень близко православному: в середине XIX столетия эфиопский император даже просил русского царя прислать своего патриарха в Аддис-Аббебу для возглавления местной кафедры. Строго канонически Эфиопская церковь относится к т. н. староправославным (или до-халкидонским) церквам. До обретения автокефалии в середине ХХ столетия, она являлась составной частью Александрийского монофизитского (Коптского) патриархата. Между тем, сами эфиопские богословы не приемлют закрепившейся за ними характеристики как "монофизитов", определяя себя "диафизитами" (т. е. признающими, подобно православным, две природы Христа, а не одну — как этого требует строго-монофизитская позиция).

Эфиопия — наследница легендарного Древнего Аксума, культурно связанного с Эламом и Индией. Но Эфиопия — это и прародина человека как homo sapiens: именно отсюда выводят антропологи общечеловеческих предков, последовательно распространившихся из Африки по другим частям Света. Такого рода универсальность (наследие эллинизма) эфиопской культуры, интегрально содержащей в себе древнейшие компоненты "общечеловеческой мифологии" (библейского и иного порядка), делает её чрезвычайно привлекательной в качестве базы альтернативной истории, прежде всего — национальной истории прямых потомков Чёрного континента. Эфиопский культ "потомка Дома Давидова, обетованного царя Сионского" обрёл, с легкой руки Маркуса Гарви, новое существование в религиозной традиции растафари (от гражданского имени Хайле Селассие — Рас Тафари) — потомоков чёрных рабов, вывезенных с Восточного побережья Африки в Вест-Индию.

Святой император Хайле Селассие почитается растаманами как своеобразная инкарнация древней идеи народного царя — "Царя рабов" (мистический аналог Христу). Растафари — потомки рабов и одновременно "избранные", святой народ Божий — Новый Израиль. Царь Нового Израиля по обетованию, из колена Давидова. Эфиопский народ историософски осмысливает себя как Израиль, принявший Святое Крещение. Растафари — мистический авангард этого народа, разделяющий изгнанническую судьбу древнееврейского народа и пророчествующий свободу своей расы, "выкупленной" морально в силу продолжительной безропотности Угнетённого.

Маркус Гарви пытался окончательно решить черный вопрос в Америке с помощью реэмиграции потомков чернокожих рабов назад в Африку, конкретно — в Эфиопию. Гарви начал выдавать "своим людям" некие ксивы с непонятными надписями якобы на амхарском языке — "эфиопские паспорта". Считалось, что получив такой документ, человек становится подданым эфиопской короны и получает право на въезд в страну. Были выданы тысячи подобных паспортов, на основании наличия которых организованная Гарви пароходная компания обещалась обеспечить всех желающих билетами в один конец, до страны обетованной, и средствами технической доставки туда. Однако, вся затея обернулась фарсом и потерпела грандиозный финансовый крах. Гарви попал под суд. Но идея выжила.

Джеффри считал, что черным, для достижения освобождения и самореализации, вовсе не нужно уезжать из Америки. Всего следует добиваться здесь, на месте. Как это делали Мартин Лютер Кинг и Малколм-Экс.

— Англо-саксы — страшные расисты. Они не принемлют даже выходцев из Восточной Европы, не говоря про Россию. Это для них народы, через которых прошел Чингисхан — ужасные варвары, подавленные деспотизмом и дегенерировавшие в результате расовых смешений. Другое дело — англо-саксы со своим пуризмом и апартеидом!

Профессор Джеффри рассказал, что он и его люди борются за право афро-американцев иметь собственный дресс-код. Они также должны быть признаны правительством США в качестве особого народа, наподобие индейцев с их культурной автономией. За геноцид и принудительный труд чернокожего населения положена компенсация, которую нужно вырвать у системы легальным или революционным образом.

Когда профессор заговорил о революции, я заметил на одной из стен кабинета масонскую эмблему со скрещенными угольником и циркулем и "пылающей звездой мастера" между ними. Оказалось, что в Америке существуют специальные черные ложи, со своими традициями (типа черных церквей). Там тоже гуляют свои фараоны, архимеды, каины и хирамы, но все они — этнические негры. Наиболее впечатляющий пример американского черного масонства можно найти, как и положено, в Африке. Но не в Эфиопии, а в Либерии. Это государство было основано в середине XIX столетия черными колонистами из США, репатриировавшимися в землю предков. Вместе с английским языком они привезли из Америки в Африку способ общественного производства, которому научились, будучи в рабстве у англо-саксонской общины, вплоть — до культурных институций. К последним как раз относятся ложи черного масонства, до недавнего времени действовавшие в Либерии в качестве эксклюзивных клубов немногочисленной правящей протестантской элиты из потомков американских переселенцев.

В Эфиопию тоже было переселение — с Ямайки, после того, как Хайле Селассие посетил этот остров и пригласил своих последователей переезжать на Новый Сион — в Землю обетованую. В конце 60-х годов несколько тысяч растафари получили земельные наделы в паре сот километров к югу от Аддис-Аббебы и организовали первую колонию раста-репатриантов. Это место называется Шашамене, и здесь до сих пор живут настоящие ямайские растафари и их потомки. Однако, большая часть первоначальных переселенцев уехала из Эфиопии после падения монархии, часть общинных земель подверглась государственной конфискации. Остались самые твердые. Некоторые живут в Шашамене аж с 1968 года. Пристер Пол служит здесь в храме, посвященном Хайле Селассие, эфиопские мессы в духе джамэйка-ганджаманов, потрясая священным скипетром в трансе реДжализации (reJahlization).

Эфиопская община Нью-Йорка собирается по воскресеньям в огромном каменном храме неоготического стиля в Верхнем Вест-Сайде, у северной границы Центрального Парка. На службу приходит до нескольких сот чаловек, целыми семьями. Служители — в голубых одеждах, с крестами, хоругвями и опахалами. Месса состоит в основном из песнопений на амхарском языке, под звуки тамтамов и клавишных. Народ раскачивается, закрыв глаза, словно в трансе, зарубаясь...

Когда я впервые пришел сюда, пастырь меня спросил перед всем собранием: кто я такой, что здесь делаю? Я ответил, что являюсь их духовным братом из России. Ведь у нас — и вера одна, и символы схожи. После службы авва сказал мне, что у них в общине есть еще один белый. Тот, как оказалось, всю литургию просидел в противоположном от меня углу. Это был типичный нью-йоркер, лет пятидесяти, в очках, джинсах и синей клетчатой рубашке — математик, из "бывших", ушедший в асоциальную саморефлексию и примкнувший к эфиопам каким-то совершенно левым образом:

— Мне тут спокойно, — сказал он мне, — люди очень душевные, не то что "наши"!

Он ходил сюда по воскресеньям распеться, причем тексты большинства песен знал наизусть, не понимая при этом ни слова. Как-никак — ахмарский. Настоящий, а не та абракадабра, на которой Маркус Гарви выписывал свои паспорта. Разговаривая с Математиком, я, в свою очередь, непроизвольно отрефлексировал, что вот, мол, собралось эфиопское комьюнити, и всего-то — два белых, но именно друг в друге видят они адекватных партнеров для общения, несмотря на, казалось бы, развесистую афрофилию.

Говорят, в американских тюрьмах клики тоже формируются строго по расовому признаку. Вместе с тем, я нашел, что афро-американцы гораздо ближе по темпераменту и психологии к русским, чем к WASP-ам, и еще неизвестно, на чью сторону встал бы настоящий русский, типа Юла Бриннера, окажись он в американской тюрьме!

— А что, русская церковь тоже в Нью-Йорке есть? — спросил меня авва.
— Русская церковь? Есть, конечно. Там тоже много поют, но без барабанов, а под колокола...

В действительности, в Нью-Йорке есть несколько приходов разных русских церквей — зарубежников, автокефальщиков и представителей Московского патриархата. Мне было интересно посмотреть, как выглядит местная паства, какая у них атмосфера намолена. Взяв телефонную книгу Манхэттена, я посмотрел, что приходится на "Russian Orthodox Church". Выпало несколько адресов, из которых я выбрал тот, что недалеко от Метрополитана, в Верхнем Ист-Сайде. Храм находился внутри современной многоэтажки и представлял из себя подобие заставленного иконами four-bedroom-апартмента. Дюжина человек, напряженные взгляды, такое ощущение, что все друг друга знают еще из предыдущего рождения. В общем, вы здесь — инородное тело по определению. Я прошел по всем комнатам, поставил свечку, перекрестился и вышел на улицу. А хотелось в храм!

В ближайшей телефонной будке я еще раз просмотрел список русских церквей. Вот — подходящий адрес на Второй Улице. Еду на сабвее туда. Тоже — обычный фасад, только с маленьким куполочком. Поднимаюсь по ступенькам на крыльцо, вхожу и оказываюсь... во тьме кромешной. Через несколько секунд глаза начинают привыкать, и я уже могу разглядеть крохотные огоньки свечей и лампад, затем — тусклый блеск золотых ковчегов и мерцания облачений иереев. Такое ощущение, что вы находитесь в античной Византии времен благочестивого царя Юстиниана — полный эффект мистического присутствия в иной исторической эпохе, ином человеческом климате. Все молящиеся выглядели только что сошедшими со стен персонажами равеннских мозаик. Они клали земные поклоны и падали ниц, хор пел божественно. Служба шла на церковно-славянском языке. А потом включили свет для проповеди по-английски. Я огляделся и увидел вокруг себя уже не византийское общество, а современных американцев — клерков, секретарш, физиков и лириков, причем далеко не все были даже "славянской национальности".

Парадокс состоял в том, что прихожане храма в Верхнем Ист-Сайде, "зарубежники", считая себя истинно русскими людьми, на самом деле заизолировались в узкоклановом сектантстве, а паства храма Американской церкви в Нижнем Ист-Сайде, будучи мультикультурным соусом, сумела воспроизвести не только русскую, но и классическую православную атмосферу эпохи первых Вселенских соборов...

Но больше всего мне понравилась атмосфера в ортодоксальной церкви Тевахидо в Ист-Гарлеме, с двумя золотыми львами в коронах на входе. Тут, в отличие от "готического" Вест-Сайда, как раз собирались самые-самые растафари и ганджаманы округи, тусовавшиеся в "Аполло" и других местах альтернативной мысли. Священство в высоких коронах и расписных античных хламидах здесь окуривает иконы чернокожей Троицы дымами совсем иных галактик. Ими же был освящен мой "эфиопский крест", напоминающий по форме египетский иероглиф Древа жизни — ручная работа из белого серебра африканских мастеров, с характерными клановыми насечками.

"Среди улицы его, и по ту и по другую сторону реки, Древо Жизни, двенадцать раз приносящее плоды, дающее на каждый месяц плод свой, и листья Древа — для исцеления народов." (Откров. 22. 2.)

В дверь постучали и на пороге кабинета появился улыбающийся мавр в золотой тюбетейке, с бронзовым подносом чая в руках, а следом за ним нарисовалась черная голова в черной чалме. Где-то я ее видел... Таймс-Сквер! Я узнал в новом госте того самого разводящего тамтамной группы, которую встретил в свой первый вечер на Бродвее.

— Профессор, я принес, наконец, книгу шейха!

Он положил перед Джеффри на стол томик в мягкой обложке, с которой на вас смотрел старый негр в тюбетейке и бурнусе, сидящий на пороге покрытой пальмовыми листьями глиняной мазанки.

— Позвольте полюбопытствовать, профессор, а это кто такой?
— Это — один известный шейх из Сенегала, здесь в Америке у него много последователей.
— Но ведь Вы, как я понимаю, христиане?
— Мы все — один народ, это важнее, чем деление по религиям. Поэтому мы объединяем усилия, делаем нашу борьбу за эмансипацию черной расы трансконтинентальной...

Как выяснилось, команда, которую я видел на Таймс-Сквере, группировалась вокруг одного гуру в Бруклине — близкого ученика сенегальского шейха, писавшего, кстати говоря, свои опусы по-французски. Это уже потом энтузиасты в Америке переводили их на английский.

Сабу был знаком с бруклинским гуру и даже жил, как потом выяснилось, неподалеку от его текке. Эти люди поддерживали контакт с Джеффри как одним из идеологов черного интернационала и тоже бывали в "Аполло". Я записал с профессором большое интервью и потом проигрывал его некоторым своим знакомым — вроде того, как Синди с Перри проигрывали своим эксклюзивные записи нью-йоркских музподпольщиков.

Южный Бронкс. Принято считать, что самый стремный район в Нью-Йорке — это Гарлем. На самом деле куда как более крутым будет Южный Бронкс, с которым Гарлем по сравнению — что Сочи с Челябинском. Гарлем — это бывший элитный центр Манхэттена, застроенный солидными голландскими особняками. Это уже потом, по мере роста города и фундаментальных сдвигов в его инфраструктуре, примыкающий с севера к Центральному Парку район стали заселять темнокожие арендаторы. Лоск крупнобуржуазного борроу сейчас совершенно сошел на нет, и только могучие гранитные фасады и парадные лестницы со львами напоминают о былой роскоши купцов Нового Амстердама. При этом здесь родилась совершенно новая культурная традиция афро-американского замеса, со своей сценой и аудиторией, уже превратившейся в интернациональную.

Южный Бронкс, напротив, никогда ничего подобного не видел и не переживал. Это запущенная индустриально-кирпичная зона, примыкающая к Манхэттену с северо-востока. Ее предместья можно наблюдать, если ехать вдоль Ист-Ривер. Везде мрачно-бурый кирпич. Огромные башни, сложенные из этого кирпича, по тридцать этажей, стоят, зияя пустыми глазницами, одинокими столпами среди мусорных завалов, не разгребавшихся десятилетиями.

Зимой в пустующие квартиры, словно в многоэтажные пещеры, набиваются бомжи и, чтобы не замерзнуть и сварить хавчика, жгут в железных бочках костры. Вот так и стоят во мраке ночи циклопические каменные призраки, мерцая бликами колдовских костров в выбитых окнах по всей вертикали уходящих в черные небеса стен. Народу вокруг — ни души. Лишь редкие черные бродяги, в страшных лохмотьях и с мешками пластикового мусора на плечами, бороздят эту местность в стиле индастриал, в тщетной надежде наткнуться на жизненно-важные ресурсы.

Один мой знакомый, будучи в Нью-Йорке новичком и позарившись на дешевизну, как-то снял квартиру в этом районе. Осматривая свои хоромы, он спросил лендлорда, что это за палка стоит там у окна? Оказалось — бейсбольная бита, которая прилагается к апартменту. "Если кто-нибудь полезет в окно, ты сразу бей по голове, без предупреждения. Здесь по-другому нельзя!" — предупредил лендлорд.

Однажды, возвращаясь из Бостона, я ехал по Рузвельт-Ист-Драйву в сторону освещавшихся закатным солнцем небоскребов аптауна. Я так увлекся этой картинкой, что на очередной развязке попал не в тот ряд, и вместо Манхэттена взял курс на Южный Бронкс. Это я понял очень быстро, — съехав с моста и оказавшись в замусоренной зоне, с полусожженными автомобилями вдоль угрюмых кирпичных стен с железными дверями и задраенными глухими жалюзями окнами. Вокруг — ни указателей, ни вообще каких-либо признаков жизни. Но самое стремное состояло в том, что на этой машине нельзя было остановиться. И вовсе не по причине отсутствия тормозов, а в силу того, что еще на выезде из Бостона, у нее заглох мотор и движок запустить удалось лишь с помощью кабеля и другого автомобиля. Таким образом, теоретически мотор мог заглохнуть при любой остановке, и не дай бог — она произойдет здесь и сейчас! Темнело. Я медленно, как в боевике, ехал сквозь криминализированные трущобы, опутанные паутиной железнодорожных путей, со всеми издержками прилегающих сталкерских ландшафтов. То здесь, то там в свет фар попадали неандертальского вида типы или целые группы этой популяции.

Главное — не останавливаться, даже на красный свет светофора. Если тут встанешь — до утра от машины останется один кардан. Во всяком случае, деньги — точно заберут. Но куда ехать — полная загадка. Я давно потерял ориентацию, стемнело, никаких вывесок по сторонам, карты города — нет, остановиться и спросить кого-нибудь — нельзя... Оставалось надеяться на удачу. Слава богу, все обошлось. Случайно я заметил краем глаза чудом освещенный указатель к стадиону "Янки". На той стороне реки должен быть Манхэттен. Я попал в нужную колею и уже через несколько минут, перемахнув через Ист-Ривер, мчался по родному Гарлему в сторону Центрального Парка, и дальше — Таймс-Сквер, бурлящий огнями Бродвей, 14-я Улица...

На следующий день машина совершенно спокойно завелась без всякого кабеля.

Barely legal. Однажды, возвращаясь из аптауна, я встретил в сабвее веселую компанию чернокожих старшеклассниц.

— Эй, мистер, — вдруг неожиданно обратилась ко мне одна из них, — ты мне очень нравишься, не хочешь ли переспать со мной?

Я, разумеется, подумал, что это тут юмор такой молодежный. Как-то отшутился. Но девица продолжала наседать:

— Так что, дашь полтинник за час?
— Может быть, двадцатник за полчаса?

Дело принимало неожиданный оборот. Полчаса за двадцатник предлагала симпатичная африканочка с ямайскими косичками, barely legal. Джинсы в обтяжку, сапоги на каблуке, короткая курточка с полуоткрытой грудью... Ее подруги были примерно такого же коленкора.

Черной сексуальностью я изначально заинтересовался с легкой подачи Джулии. В самом деле, если девочку так тащит на черных, то, может быть, там, в самом деле, что-то не так? Или наоборот — так, как надо? Слабым местом в моей позиции был я сам: ведь если Джулия, все-таки, предпочла меня всем остальным, значит — не в расе дело? Она, безусловно, была очень эмансипированной девочкой и не страдала маргинальными комплексами, смело смотря правде в глаза. Ну а мне так — слабо? В самом деле, может быть, пригласить эту африканочку домой? Джулия как раз уехала на пару дней в Лонг-Айленд — к другу на День рождения. К тому же, накануне между нами произошел разговор, в котором она уверяла, что не стала бы ревновать меня к случайной связи на стороне. Зачем осложнять жизнь? Главное — safe sex.

— Let's go!

Африканочка решила взять с собой, видимо для подстраховки, одну из подружек. Мы вышли на Юнион-Сквер и пошли в сторону Ист-Ривер, навстречу ветрам и белым чайкам.

— Cool, ты тут живешь один?
— Нет, это квартира моей подруги-художницы.
— Она тоже русская?
— Нет, она — американка. А у тебя есть друг?
— Есть, конечно!
— Ты так подрабатываешь?
— Ты очень странный гай, в самом деле...

Пока мы тратили свои полчаса под москитным балдахином, подружка сидела на кухне и ела из обнаруженной в холодильнике банки классический уорхоловский "Тоmato Soup".

После гениального Энди Уорхола, эстетизировавшего американский быт и превратившего составные элементы массовой культуры в художественный миф, кажется почти невозможным как-то иначе взглянуть на сущность американского мироощущения per se. Но так ли уж однозначно-консервативно это мироощущение? Уже с легендарных времен первых хиппи в американском обществе начинается процесс поиска радикально новых художественных ориентаций, позволивших бы трансцендировать жесткие установки социального прагматизма. Маркузе и Лири — пророки сексуальной революции и психоделической культуры — взломали лед пуританской морали американского истеблишмента и дали мощный импульс развитию интеллектуальной культуры "новых левых".

Пересыщение психоделикой завело, однако, значительную часть левой богемы в потемки мистического обскурантизма, где обрывается связь с проблематикой реально-человеческого, гуманистического в своей сущности. Другая часть этой богемы обратилась к развитию близких маркузианству неофрейдистских интерпретаций социальной психологии и стала видеть в искусстве средство вскрытия описываемых этими интерпретациями глубинных мотивационных комплексов личности. Основными средствами в новой шоковой социо-терапии стали прямой эпатаж и провоцирование непроизвольных реакций. В результате объектом художественного послания этой новой волны американского авангарда стал некий монстр, символизирующий собой краеугольный комплекс неофрейдистской психологии — внутренний страх социальной неадекватности. Этот страх заставляет человека чураться всего "странного", но именно в этом-то и кроется трагикомизм "нормального", поскольку сам субъект страха и есть "максимально странное" как абсолютный полюс экзистенциального абсурда.

Новое поколение американского левого авангарда, разбуженное страшными откровениями своих предшественников, пошло дальше. Его перестала устраивать однозначно-негативная эстетика старших братьев по цеху. Новым, позитивным объектом творческого поиска становится перспектива возможного преодоления фатальной монстроидальности человека, начинается обращение к мистическому опыту психоделического лагеря, большая часть которого самоорганизовалось в движение New Age (Новая Эра). В своеобразной зоне пересечения неоспиритуалистской романтики Новой Эры, движения зеленого сознания Green Peace (Зеленый Мир) и социальных проектов левого интеллектуализма появляется направление, которое можно определить как американский нео-экспрессионизм.

Как известно, классический немецкий экспрессионизм первой половины ХХ века, наследуя некоторые традиции футуризма, своей целью ставил активное внедрение художника в область взаимодействия человеческих волевых и эмоциональных интенций с окружающей действительностью, в первую очередь — социальной. Американский нео-экспрессионизм носит несколько иной характер. Его цель — не изменение бытия, а его разоблачение. В его оптике мир лишается внутренней устойчивости, уподобляясь бесконечному взаимопревращению в духе овидиевых "Метаморфоз": возникновение, становление, исчезновение и загадка запредельного.

Творческое свидетельствование о неизбежности превращений призвано снять в зрителе подсознательную установку на перманентную фиксацию личных психо-социальных проблем и ориентирует сознание в сторону большей открытости вопросам универсального существования человека как продукта живой природы. Мистичность нашей онтологической ситуации рассматривается здесь не в плане непроглядной темности сущего, а скорее как возможность интуитивной сопричастности любому бытийному модусу.

У черных леди очень нежная, бархатистая кожа и совершенно особый природный запах, который, если положить его на правильную afro-american cosmetics, дает просто убойный тестостероногенный эффект. В целом, африканка представляет собой очень древний тип женщины — с архаичной психологией и специфическими качествами, которые отсутствуют у современных белых дам. С одной стороны, черная женщина абсолютно податлива, открыта к партнеру, готова чуть ли не к рабскому служению, и даже — не за деньги. Главное условие — чтобы мужчина оставался в роли альфа-самца, владеющего экзистенциальной ситуацией. Стоит же мужику дать слабинку, пожаловаться — пиши "пропало"! Она его просто съест — как "черная вдова" (самка паука-каракурта) своего нерадивого партнера после удачного спаривания.

Среди американских черных встречаются совершенно неожиданные типы. Выходцы из Эфиопии, Судана и с Африканского Рога имеют узкие лица и тонкие прямые носы, нигерийцы — толстые и большие, народ из Южной Африки — с плоскими носами и желтоватым оттенком кожи, из Центральной — иссиня-черный. На Западном побережье Черного континента, откуда исторически происходит большинство современного черного населения Америки, очень красивые женщины живут в Бенине. У них странный, "ацтекский" типаж лица и очень большие глаза, с веками, похожими на лепестки лотоса. Иногда же попадаются персонажи, в самом деле, абсолютно библейские. К ним относилась и моя африканочка из сабвея, — до тех пор, пока вновь не облачилась в джинсы, сапоги на каблуке, короткую курточку с полуоткрытой грудью...

Выходя из квартиры, она вздрогнула и резко ругнулась: "Fuck!" Что такое? На лестничном окне стояла зажженная свеча, перевязанная какими-то нитками. Девочки рассказали, что такие свечи ставят африканские колдуны в местах заклинаний. У нас тут живут черные? Я, вроде бы, ни одного не видел. А может быть, это кто-то из ИХНИХ подследил? Теперь мне предъявят претензии как совратителю малотетних, если не чего похуже! Стало как-то не по себе...

— Вы уверены, что это не ваши люди?
— Фак, кто его знает, факинг хелл!

Девахи осторожно сошли вниз по лестнице, не зажигая света, и беззвучно вышли на улицу. Свеча продолжала гореть. Я закрыл дверь, зажег ароматические палочки, прочитал защитную мантру: "...сарва-грахан-вигхнан-шантим-куру-сваха..."

Черная магия. Через час в дверь позвонили. Папа школьницы? Осторожно приоткрываю щеколду: Джулия! Ее глаза сияли.

— Как-то у тебя тут странно пахнет... Это инсенс? Есть еще что-то в воздухе... У тебя были гости?
— Заходило пару знакомых. А что твой "друг" в Лонг-Айленде?..
— Давай, не будем о нем говорить, лучше ляжем сразу в постель!

Через некоторое время я ее спрашиваю:

— Ты не обратила внимание на свечу, горевшую на лестничном окне?
— Какую свечу?
— Час назад я выходил из квартиры, и на лестнице горела свеча. Просто это было как-то странно. У вас в доме не живут, случайно, колдуны?

Моя шутка ее, почему-то, не на шутку встревожила. Она засуетилась, пошла на кухню, а оттуда — на лестничную площадку. Я — за ней. От свечи на подоконнике осталась лужица зеленого воска, в котором застыли спутанные нити. Зато сбоку от двери обнаружился большой мешок с прикрепленной запиской.

— Фак, это он приходил!
— Кто "он"?
— Мой экс-френд, Психоаналитик... Что мы будем делать со всем этим?

Она показала на мешок.

— Давай, посмотрим, сначала, что там в записке.

Мы зашли назад в квартиру. Джулия вскрыла конверт, достала сложенный листок, развернула его. "Relax!", — это было первое слово послания. А дальше шло объяснение по поводу содержимого мешка. Заботливый друг посылал своей, как он считал, подруге очередной набор клоуза, который якобы совершенно случайно достался ему от знакомого бутичника. Джулия затащила мешок, как труп из темного коридора, в кухню и решила осмотреть содержимое. Она стала, словно фокусник из-за пазухи, вытягивать оттуда платья, кофточки, юбки, едва ли не лифчики с чулками. Да, перед таким богатством трудно было устоять!.. Она рассказала, что Психоаналитик до сих пор пытается ее вернуть. Это он, вероятно, жжет свечи , причем — не только в подъезде, но и просто где-нибудь на пути ее частого следования (из школы домой, например). Вот и вещи подкидывает. Это уже второй раз. В первый раз — меньше было... Говорит, что просто так, по дружески, без всяких обязательств. Не пропадать же одежде!

Тряпки были, конечно, очень заманчивые — яркие и блестящие. Я был абсолютно уверен, что экс-френд целенаправленно зарядил их своей энергией, чтобы Джулия прониклась его суггестивным полем и последовала "внутренней" команде: "Вернись..." Понимает ли это она сама? Она сказала, что почти полностью выбросила содержание первого мешка, и теперь собирается выбросить второй. Понимать она ничего не понимает, но просто чувствует со стороны парня какую-то подставу. Было, конечно, невероятно сложно отказаться от всего этого халявного барахла, но вопрос стоял ребром: нужен ей контакт с экс-френдом или не нужен? Джулия сказала, что давно уже решила: "Не нужен".

Она достала из тайничка толстую папку с письмами Психоаналитика и его "дедушки", которые тот якобы отправлял ей через внука, буквально — со смертного одра, как бы посвящая девушку в тайную доктрину прямых потомков египетских жрецов культа Птаха и параллельно раскрывая духовные достоинства своего внука — наследника древних традиций колдунов Аксума. Еще были письма матери Психоаналитика, которые та тоже якобы писала своему сыну, сообщая о неких видениях, однозначно намекающих на особость его с Джулией отношений и страшной опасности, грозящей девушке от некоего заокеанского демона по имени VJG.

Джулия показала мне фотографию своего экса. О май гад! Это, в самом деле, был "колдун из Аксума": черный, толстый бычара, бритый, в черной шелковой рубашке, с золотой цепью на шее. Он сидел на фоне стеллажа с книгами, в модном кресле, нога на ногу, выставляя вперед носок английского ботинка из красной кожи.

— Так он — африканец?
— Он сказал, что египтянин. Есть такая нация? Иджипшн...

Она сделала мечтательные глаза. Я представил себе, как этот илжипшн измывался над моей девочкой... Такая туша! Но это еще — куда ни шло: на вкус и цвет — товарища нет! Гораздо хуже было то, что этот псевдоегиптянин устроил наивной девушке самый настоящий брэйнуошинг, а потом вообще включил на всю катушку магическую пушку перманентного действия. Здоровое зерно в ее сознании ему загасить не удалось, но сдвинуть общее психическое поле — вполне.

Самой первой на ум пришла мысль о возможном судебном преследовании молодца за психологическое давление и эпистолярный шантаж с целью запугивания. Материал писем, авторство которых графологам, думаю, было бы не трудно доказать, вполне это подтверждал. Интересно, что в некоторых "посланиях" даже упоминалась аббревиатура моего имени — как символ негативного фактора в ближайшем окружении Джулии. Откуда он узнал, как меня зовут? Возможно, по бланку приглашения в СССР, которое она вполне могла ему показать. В целом, было три категории писем: 1) от Психоаналитика лично, писаные его обычным почерком, 2) от его якобы дедушки-жреца, исполненные как бы другим почерком, закругленно-придебиленным, 3) письма от матушки, "нарисованные" неестественным почерком с левым наклоном.

В конце концов, мне удалось окончательно убедить Джулию в жульническом характере этих писем и она, в знак вменяемости, отдала их в мое полное распоряжение:

— Делай с ними, что хочешь. Хочешь — в суд, хочешь — в газету... Впрочем, я бы их просто сожгла!

Сжечь? Наверное, это — самое правильное решение, чтобы не создавать кармической зависимости. А то ходи потом, парься с этим маньяком, а ему этого — только и нужно! Мы сожгли всю пачку в ванной, напустив облако дыма, а потом, смывая пепел, легли в эту же купель, наполнив ее пенистыми водами очистительной химии душевых препаратов. Неожиданно я понял печенкой, что Джулия ведет себя со мной в ванне по той схеме, которая практиковалась с Психоаналитиком. Ее знание окружающего пространства, конфигурации раковины, в которой нужно было уметь правильно пристроиться, и прочих мелочей, было весьма красноречивым. И, вместе с тем, в этом было что-то крайне интригующее — будто вы попали в тело любовника своей женщины и полностью переживаете ЕГО роль. Интересно, что это действует — трава или черная магия?

Искусство Бенина. По воскресеньям люди ходят в церковь. Мы идем в наш храм. Здесь сейчас выставляется "Искусство Бенина".

— А где находится Бенин?
— Это — в Западной Африке. Сэр, как пройти в африканскому искусству?
— Смотрите: это сюда — прямо, и затем — налево!
— Знаешь, у меня есть ощущение, что все африканское искусство вообще соориентировано на что-то фундаментально-нечеловеческое.
— Действительно? А почему ты так думаешь?
— Тебе не кажется, что все эти образы представляют животных предков, которые сами по себе — лишь частично люди, а в большей своей части — нет?
— Вероятно.
— С другой стороны, цель этих вещей — вызвать в человеке страх: страх перед миром духов. Ну и перед шаманской магией колдунов. Я думаю, что всякий шаманизм — не только африканский, а вообще — основан на страхе, на мистическом трепете перед разверзающейся бездной потустороннего и стимулирует в человеке ощущение его собственной человечности — вроде инстинкта самосохранения. И таким образом возникает его экзистенциальная самоидентификация, облекаемая затем в категории культурной причастности. Но шаманистическое искусство — это всегда напоминание о бездне. Вроде "memento mori".
— Наверное, ты прав. А ты знаешь, что я думаю? Вот посмотри на эти головы. Мне кажется, это — новаторское искусство.
— Что ты имеешь в виду?
— Я имею в виду, что в этом искусстве нет самоповторения. Всякая вещь — совершенно новая, и поэтому — новаторская.
— Да, но ведь здесь, как и в любом традиционном искусстве, есть свои жесткие законы, свой образный язык, символизм.
— Но, видимо, здесь все это не так, как в западном искусстве. Посмотри, какая тут свобода выражения!
— Ты думаешь, что здесь художник свободен от шаблонов? Но ведь это, с другой стороны, вообще нельзя рассматривать в категориях западного понимания искусства. Все, что ты видишь тут вокруг — это продукты особого магического ремесла, но ты их воспринимаешь глазами западного искусствоведения. Может быть, для искусствоведения это искусство "новаторское" просто потому, что для него еще не изобрели искусствоведческих шаблонов? Но для самих африканцев — это часть их действенной магической реальности, а вовсе не продукт творческой инспирации художника.
— Но в действительности же инспирация есть! Или ты так не считаешь?
— Хм, это — хороший вопрос! Инспирация, конечно, есть, но какая?
— В любом случае это должна быть инспирация, связанная с творческой способностью, или?
— В общем-то да. Тебе нравится это искусство?
— Да. И еще мне нравится пещерная живопись и искусство аборигенов Австралии.
— Я это заметил по твоим последним вещам. К примеру, та красная картина, что висит у тебя в комнате: она мне напоминает магический лабиринт.

Джулия взяла меня за руку и повела по широкой лестнице на второй этаж, в отдел искусства Дальнего Востока. Гигантские раскрашенные изваяния будд и бодхисаттв встречали нас ледяными улыбками потусторонней просветленности. Она меня вела, не останавливаясь, вдоль витрин с причудливыми драконовыми вазами, длиннейшими шелковыми свитками, покрытыми тончайшим рисунком пейзажей и жанровых сцен, мимо свисающих со стен языков каллиграфических ребусов и портретов выходцев из иной человеческой действительности. Еще пара поворотов, и мы оказались в приглушенном свете небольшого герметичного пространства. Китайский дворик, в классическом исполнении: беседка с традиционно загнутыми вверх углами черепичной крыши, экзотическая, в больших горшках, зелень, в углу — миниатюрный водоем с живыми рыбками. Каменный пол. Тепло. Влажно...

— Давай, пойдем теперь в Центральный Парк, на то место?

Мы вышли из музея, спустись с крыльца, прошли вдоль корпуса, обогнули угол здания и вошли в парк. На этот раз было светло и солнечно, хотя немного ветрено. Вот место, где дорожка раздваивается.

— По-моему, это здесь. Давай, посидим там под деревом, на полянке!
— Помнишь, я тебе рассказывал, что пришел тогда сюда с Земляничных Полян — памятника мистической любви Йоко и Джона? Нам, видимо, тоже надо как-то назвать наше место?
— Поляны Лунного Света. Ведь тогда был вечер и светила Луна!

В этот момент прилетел огромный черный ворон. Он сел совсем рядом и некоторое время молча глядел на нас своим немигающим взглядом, потом сделал несколько осторожных шагов навстречу и неожиданно вспорхнул на дерево. Затем появились еще несколько его собратьев. Вороны молча расхаживали по поляне. Мы легли на траву. А когда очнулись, то птицы уже улетели, разогнав крыльями набежавшие было облака.

Солнце медленно катилось в Вест-Сайд...

All Your Need Is Love. Один раз я, в поисках писчей бумаги, наткнулся на ее тетрадку, оказавшуюся интимным дневником. Я это понял только после того, как, пролистывая механически тетрадь в поисках пустого листа, увидел свое имя. Начал читать — и все стало на свои места. Она начинала свои записи практически сразу после нашего знакомства в Центральном Парке, описывая эту сцену в духе эмоциональной рефлексии на открывшуюся связь с Иным. Потом шла какая-то бытовуха, мысли об искусстве, разговоры с сестрой, и вновь — Санта-Фе, Тортола, сцена на пляже, вещий ворон... А потом — опять же, перемежаясь с бытовухой — появился Психоаналитик со всеми подробностями. Она описывала их отношения в различных обстоятельствах, и я не мог заставить себя закрыть эту тетрадь, пока не дочитал всего, до последней записи. После чего понял, что Джулия живет в собственной фантастической реальности, абсолютно закрытой от всех. "Я не интересуюсь объективным миром, меня привлекают субъективные переживания". Наверное, художники и должны быть такими? Но я так же понял, что она со мной совершенно искренна, действительно предпочтя наши отношения всем другим, даже... со Стивом. То-то он на меня косился периодически и пытался свалить, если рядом не было Хантера!

Джулия вернулась из школы, принеся с собой коробку с ранней весенней клубникой. Я почувствовал, что между нами пала последняя завеса недоверия. Ее больше не нужно было уговаривать, все получалось само собой и она не пугалась панически каждой лишней капли.

— Спасибо, что ты помог мне разделаться с этой историей. Ты знаешь, этот парень, действительно, сильно меня напряг. Слава богу, благодаря тебе я избавилась от этой паранойи и думаю, что больше меня никому не удастся так закрутить...
— You're welcome, darling!

Накануне моего отлета в Берлин мы ели уорхоловский суп, а потом лежали под москитной сетью в испарениях сандалового масла. Происходило странное дежа-вю. Я, закрыв глаза, не мог отделаться от ощущения, что вместо Джулии со мной рядом лежит черное тело той самой гарлемской школьницы с лицом большеглазой бенинской Йамайи из Метрополитана.

— Послушай, а ты никогда не пробовала пользоваться афро-косметикой?
— Хм? Это — хорошая идея. Можно попробовать.
— На этот запах будут реагировать, наверное, одни черные.
— Почему же? Тебе ведь тоже нравится, или?
— Ничего так, если еще коксом присыпать!..
— Вау!

К полудню следующего дня мне удалось-таки вылезти из-под балдахина и добраться до ванной, а потом — и до кухни. Через пару минут, в завешанном бусами из цветных стекляшек проеме, появляется в цветастом шелковом халате растрепанная Джулия:

— Я приеду, как только получу через пару месяцев свой диплом.

Я выхожу из буро-кирпичного, увитого противопожарными лестницами дома на яркое весеннее солнце Четырнадцатой Улицы. Слышу сверху голос Джулии. Она, высунувшись в окно, машет мне рукой с третьего этажа:

— Бай, Владимир, увидимся в Берлине! I love you!
— Бай, Джулия! I love you too...

ххх

Когда самолет выруливал на взлетную полосу, тьма уже опустилась на никогда не спящий город. Я глянул в окно иллюминатора, и в голову спонтанно пришли следующие строчки:

Перед полетом, сквозь ночную мглу
Я вижу далеко на горизонте
Высвечивающуюся иглу
И Близнецов на том конце магического фронта.
А где-то там, посередине
Должно быть то, зачем я тут,
И я веду невидимую линию
Сквозь все пространства в пустоту...

Берлин-Шарлоттенбург,
07 ноября 2006 г.

Содержание

Владимир Джа Гузман

В лабиринтах Манхэттена

Предисловие. "Иностранец в Нью-Йорке"

Глава 1. Осень на Бродвее - 12

Нью-йоркский экспресс
Пенсильванский вокзал
Бродвей
Tаймс-Сквер
Юнион-Сквер
"Одесса"
Центральный Парк
Метрополитан
Джулия
Иностранец в Нью-Йорке-2
Вашингтон-Сквер
Сoхo

Глава 2. Башни над Гудзоном - 6

Близнецы
Хoбoкeн
Малевич
Ровнер
Russian Teа Room
Музей Рериха

Глава 3. Трансконтинентальный роман - 10

Москва
Тортола
Вернисаж
Остранение
Central Park Аcid
Моджахеды
Ангел
Сила печатного слова
Под колпаком у ЦРУ
The Soviet Coup Through A Student's Eyes

Глава 4. Убежище на 14-й Улице - 19

Письма
Дом на набережной
SVA
Феликс
Новая Школа
Иван Федорович Мартынов
Сабу
Немецкий паб
"Blue Note"
Синти и Перри
Стив и Хантер
In memoriam
Фернандо
Party-Animals
В парикмахерской
Вечеринка в церкви
Желтый рисунок
Рашид и Юра
Русский авангард

Глава 5. Постмодернистский дискурс - 9

Салонные разговоры
Идейные начала постмодернистского дискурса
Двойное кодирование

Gorilla Girls
Sex-Shop-Bob
Театр
Философия постмодернизма
New Age
"Newyorican"

Глава 6. Черный хардкор - 8

Профессор Джеффри
Маркус Гарви и его наследие
Эфиопская община Нью-Йорка
Южный Бронкс
Barely legal
Черная магия

Искусство Бенина
All Your Need Is Love

В лабиринтах Манхэттена - Продолжение - Содержание